— Как же, помню... — Катя Касьяненко, сильно поседевшая, раздавшаяся, — Сомов помнил ее молоденькой, она тоже была секретарем вузовской «просвещенной» ячейки, — крепко тряхнула его руку. — Это действительно обидно, Володя, на старости лет, и все сначала, снова в старый кузов...
— А ничего, и начали... Три года жили опять в старом кузове. Потом нам в порядке испытания поставили это микропористое жилье. Ну, а этого инвалида я берегу и внукам закажу его беречь...
За столом, на местах, где сидели раньше сыновья Касьяненко — они оба были убиты в Великую Отечественную войну, — сидели теперь внуки, дети старшего сына. Было ли в истории с кузовом что-то очень советское, неистребимое, или очень уж похожи были внуки на сыновей, — и в этом тоже было утверждение нерушимости нашей жизни, — но непритязательный обед, вегетарианский и протертый, показался Сомову особенно вкусным.
К концу обеда разговор вернулся к утренним впечатлениям.
— Сам-то ты вполне доволен работой своих воспитанников? — спросил Касьяненко.
— Видишь ли, — с некоторым смущением ответил Сомов. — По разделению труда я ведаю административно-хозяйственной стороной деятельности Академии, в творческой задает тон старик.
— Понятно, понятно... Так я думаю: именно ты должен понять, почему работа ваших товарищей вызывает у меня недовольство. Конечно, этот белобрысенький Крылатский типичный загибщик, и все же он в своей критике прав! Ведь не случайно Миляев сбил весь свой проект в кучу, вокруг той старинной церкви. По всему видно, что, если мы последуем этому проекту, скученность в новом городе будет неимоверная. Скученность и антисанитария. Да что я говорю, этого не будет! Потому что проект этот в таком виде осуществлен не будет, ты, конечно, это сам прекрасно понимаешь. При переработке советую обратить внимание на почву, Крылатский не случайно сказал о болотистости, здесь необходимы будут мелиоративные работы, значит, пройдет целая система каналов, а это подсказывает планировку Амстердама, Венеции... Да нет, ты не записывай, это я так.
— Как же не записывать, ведь мне нужно будет завтра со всеми проектировщиками разговаривать.
— А если так, пойдем дальше. Ты на этого Миляева не особенно напирай, я взял его только для примера, чтобы показать, насколько ваши молодые товарищи отклонились от основных принципов социалистического проектирования. Научите их во главу угла ставить интересы и нужды народа! Жилищное положение наше после войны напряженное, если уж строить, так с размахом, с тем, чтобы удовлетворять нужды м и л л и о н о в. А этот товарищ Миляев проектирует строить свои хоромы из белого камня. А откуда же он его повезет, если в тех краях белого камня нет? Зато кругом неисчерпаемые лесные богатства, а он их игнорирует. Я, конечно, не специалист и не художник, но, насколько мне помнится, искусство строить из дерева — это наше национальное искусство. И потом как-то не удовлетворяет меня однотонность пейзажа, эти белые и серые краски. А Василий Блаженный? Впрочем, это я так, к слову...
— Нет, нет, очень интересно...
— Вот и получается, что проектировщики Северного города не знают, что делать с водой, а проектировщики «Города в пустыне» вопроса о водоснабжении так и не разрешили.
— Так ведь там же должен пройти канал!
— Ну, как же можно об этом забыть? Но канал пройдет через десять лет, а нефть, из-за которой и возникает этот город в пустыне, добывается уже сейчас. Значит, нужно сейчас думать о воде? Что же, ее на машинах подвозить? Или строить бассейны-водохранилища для сбора зимних осадков? Ненадежное это дело!
— Наверное, придется артезианские колодцы рыть, ничего не сделаешь...
— Так-то, мой друг Володя, эстетика без техники — формализм, а техника без эстетики — рационализм...
— Ну вот и хорошо. Два уклона нашли, значит, все правильно... — посмеиваясь, говорил Владимир Александрович уже в передней.
— А что ж, значит, и генеральная линия ясна! — в тон ему ответил Касьяненко, крепко пожимая руку и снизу вверх глядя на старого друга.
6
У Лени был свой ключ от входной двери. Но ровно в час ночи, перед тем как лечь спать, Нина Леонидовна запирала входную дверь на длинный железный крюк, который делал бесполезными все ключи, имевшиеся у каждого члена семьи. Леонид, просидев весь вечер с Викой, вернулся домой в половине второго и позвонил, мало надеясь, что ему откроют, потому что в семье все спали крепко. В прошлом году однажды осенью, когда он задержался на собрании, ему ничего другого не оставалось, как, позвонив несколько раз, отправиться на вокзал, с первым же поездом уехать в Большие Сосны и в шесть часов утра прийти на службу, — у него был пропуск, разрешающий приходить в любой час суток. Он и сейчас подумывал, что ему предстоит то же. Но дверь неожиданно открыл отец; он выглядел особенно уютно в своей полосатой пижаме. Увидеть его лицо, ласковое и доброжелательное, было сейчас особенно приятно Лене.
— Я разбудил тебя, папа? — виновато спросил он,
— Я не спал, — ответил отец шепотом. — А ты, верно, есть хочешь? Давай залезем в холодильник...
Рассказывая сыну о сегодняшнем, насыщенном событиями дне, Владимир Александрович вместе с Леней прошел на кухню. Там они достали из холодильника смерзшиеся и потому особенно вкусные котлеты и масло. Хлеб стоял на столе. Отец зажег газ и поставил чайник. Леня ел, а Владимир Александрович с удовольствием смотрел на него. Они последнее время виделись мельком, и сын на этот раз казался ему повзрослевшим, губы обозначались как-то отчетливо, по-юношески мужественно, сочетание унаследованной от матери округлости лица с русыми волнистыми, правда сильно поредевшими за последнее время волосами, придавало ему молодую прелесть. «Должен нравиться женщинам...» — подумал отец. Ему приятно было неожиданное ночное свидание с сыном, приятно было, что сын смотрит на него доверчиво и ласково. Съев несколько котлет, Леонид налил себе чаю и так потянулся, что старенькое соломенное кресло заскрипело под ним. Это кресло любили все члены семьи, кроме Нины Леонидовны, которая сослала его на кухню за старомодность.
— Что это за бумага? — спросил Леня, взяв в руки длинную полоску бумаги, на которой было за номерами, строчка под строчкой, что-то написано, Владимир Александрович засмеялся.
— А это новая домработница писала. Я просил ее записать, кто звонил по телефону, так она что-то записала, ничего понять нельзя.
— То есть как это нельзя? — Леня повертел бумагу и стал всматриваться в нее. — Папа, да здесь ведь по-латыни написано! Вот это «л» латинское, а вот «т». Алтухова — это верно фамилия ее, и «х» изображено как следует, через «аш», все как полагается.
— По-латыни? Гребнер, Мануйлов, Листвянников... — читал Владимир Александрович список людей, звонивших ему по телефону. — Верно, но зачем по-латыни? А, понятно, она решила меня проучить! Я спросил ее, грамотная ли она, а она — по-латыни: знай, мол, наших! Вот это да!
— Папа, тебя коснулся тридцать седьмой год? — спросил вдруг Леонид, прерывая благодушную речь Владимира Александровича, который на вопрос сына ответил недоуменным и, пожалуй, испуганным взглядом. Вопрос этот показался ему неожиданным, он никак не вытекал из предыдущего разговора.
— Да, коснулся, — подумав, ответил он.
— Но ведь тебя не арестовывали?
Владимир Александрович пожал плечами:
— За что было меня арестовывать?
— А всех, кого арестовывали, было за что? — настойчиво спрашивал Леонид.
— Мне трудно судить обо всех. Думаю, что все-таки было за что. Но в таком большом деле, конечно, возможны были и перегибы и ошибки... Ты бы с дядей Женей об этом поговорил. Он в органах работал, ему виднее...
— Дядя Женя? — недоуменно переспросил Леонид. — Да он какими-то доисторическими людьми занимается, лекции про них читает... Что он может мне сказать?
— Доисторическими людьми, как ты говоришь, он уже после войны занялся, а до тысяча девятьсот тридцать седьмого года был на большой должности в НКВД, потом тяжело заболел, ему язву желудка вырезали, ушел на пенсию... Поговори с ним, хотя он не очень любит обо всех этих делах разговаривать, даже со мной, а ведь ближе меня у него никого нет. Впрочем, ты, наверное, еще в вузе об этом учил — о Ежове, о том, как его действия в ОГПУ привели к тому, что перебито было много честных партийцев...