Здесь в основном появляются три странные птицы – они, конечно, не птицы, просто не знаю, как еще назвать. Одна – коричневых, темно-лиловых тонов, цвет этот полупрозрачен – темное слабое полусвечение, но то, что видится через него, вовсе не то, что за нею, а все сознание в ней. Смотришь в него, углубляешься, и выясняется, что все внутри было светлым, просто насыщено цветом – темно-лиловый стал розовым – линии падают вниз, и чем ты дальше, тем мчатся быстрее. Вдруг появляются полупоющие звуки – стон, нестихающий визг и гудение – совсем не звук, настроение. Ты погружаешься в это, и оно меняет тебя, думаешь так, как оно – без тени прежнего знания, весь ты из прошлого сам себе чужд и отвратительно мелок. А пустота розоватых свечений вдруг разрастается в бездну, и самому уже хочется что-то кричать, рвать своим криком иного. Если слегка приподнимешься, вспомнишь себя – видишь огромные крылья, и снова это не крылья, а два живущих потока, что подбирают к себе все вокруг и чуть колышутся, дышат. В них, как скелет, управляет всем ночь, переходящая в черное, в серость. Взгляд его цепок, но иногда отстранится – он тебя слышит в такие минуты, но он тебе не ответит. Он был когда-то спортсменом, в нем до сих видна сила – мне вспоминается смерч, что повалил вековые деревья на древней дороге, нам опрокинул ворота, ушел по пруду на гору – так же и он, формула его не знает, что дальше. Сидишь и смотришь в лицо, отвечаешь, он говорит, и шевелятся губы, движутся его глаза, фразы его проникают в сознание, и ты ему отвечаешь, кивая – а его птица висит, что-то ткет, и вырастает покорность. Он и не знает про эту свою ипостась, а если скажешь, то будет считать, что ты слегка обкурился, и птице станешь не так интересен – ей нужна свежая кровь, но кровь должна быть здоровой. По всем приличиям – час, слушаешь, видишь – птица слегка отдохнула, набралась воздуха через тебя и вместе с ним улетела.
Когда приходит другой с бородой, как у Маркса, если бы он не чесался ни разу, в разные стороны клочья, и будет умничать – вянешь, в ответ вставляешь насмешки – он не обидится, будет доказывать дальше смесь его истин-находок под христианской подливкой. Глаза его за бронестеклами толстых очков, очень растерянно, порой моргают. Тут твоя птица завоет – опустить голову между колен – то ли рыдать, а то ли чтоб материться. А его птица значительно больше – черно-коричнева и шоколодна, как шляпы «белых» грибов, взмахи ее много шире – так, что вбирают весь воздух, ты задыхаешься, стонешь. Светлое на глубине его шире – ты в него входишь, как в рай – все внутри обетованно. Оно готово обнять этот мир, мир, как паршивый котенок, не хочет, но птица его прощает. Она все машет и машет, а ты киваешь. Даль раскрывается невероятна, «а вдоль дороги» – они – «с косами» – идиотизмы. Как-то другие из наших гостей ночью гуляли по улице возле забора, он подошел к ним, шурша в темноте по траве, и поздоровался – он был в плаще с капюшоном, с косой, тем стало дурно. Он, как и первый, чего-то принес – лук и чеснок прямо с грядок – он нам не нужен, ну а не взять – неудобно. Жена дает ему в миске еду – поверх очков, поднеся ее к носу, он все рассмотрит. Нельзя селедку есть в пост – ее салат забракован. А птица счастья летит, унося его вверх – и мир огромен. Причем в свои пятьдесят, кажется, он не проработал ни года нигде постоянно – как такой полный, не ясно. Вчера «вкусняшка» его уползла – он так хотел съесть медянку, что поселилась под бочкой – не дождалась конца поста. Так как сиденье низко, есть только лицо, его колени и ступни. Он в офигенных его сапогах прошел леса и болота – его огромные белые пальцы на светлом ковре, ногти на них расслоились.
Третий – с лицом Маяковского раньше, теперь сухой, чуть сутул, и как бы стал ниже ростом – он отдал жизнь только этим местам, лицо его от загара стало оранжево-темным, на нем седая щетина. Но за его пропеченным на солнце лицом кроются двое – рациональный мужик и просто добрый ребенок. Если взглянуть в него глубже, мне нравится цвет, тоже коричневый, красный, но с золотистым оттенком. У него два слоя крыльев – одни совсем небольшие, как плащ, внутри которого цвет и свечение, внешние – черные, полупрозрачны, и закрывают полнеба. За счет совсем небольшого пространства внутри кажется – он, будто мышь, сосредоточен на чем-то. Но, когда он распрямится, он видит дальше. Мы говорим с ним предельно конкретно, потом молчим, все спокойно.
Они не очень-то любят друг друга, и если здесь собираются вместе, то кто-то сердится, спорят. Каждый живет в своей сказке, не понимая, что даже она тоже включается в сборник его обыденной частью, и эта «книга всего бытия» – лишь расписание для птиц, а не чудо.
Все же они мне друзья, когда попросишь, помогут. Смотрю на них и не верю себе – как можно быть таким странным, но также вижу и их безусловность, логика в каждом железна – все в них оправдано птицей, и комар носа не всунет. Мне остается не спорить, глядеть, лишь изредка вставить слово. Лишь мои серые крылья, все накрывая собой, меня слегка примиряют: все они – пятна, такие цветы, главное им не поддаться. Я, как всегда, поднимаюсь, смотрю сквозь прозрачность – пусть, раз им нравится так, ведь у них нет той сосущей тоски, что выедает мне печень. От радиации солнца все раскалено, и за веранду не выйти – мы сидим в тени. Голубизна, облака, чуть сероватые доски, яркие светло-зеленые травы – это у нас с ними вечность. Голова слабо кружится. Они ушли, никого, лишь птица мира летит и посылает от крыльев поток – чуть мутноватые полуполоски. А вот она не уйдет – это ты часть ее, и в ней совсем нету криков.
6. Маша, Саша и колено
Маша смотрела в окно электрички. За окном мчалась назад густо-зеленая масса деревьев и разглядеть что-то там было сложно. Да и смотреть было не на что – она вполне представляла себе неухоженный лес с его корягами, его крапивой, кустами, а то и с хлюпаньем полуболот под ногами. А электричка шла почти бесшумно – чистенько, светленько, но скучновато. И Маша стала смотреть на свое отражение на стекле рядом с собою – вполоборота лицо, полурастаявший след от него, также следящий за нею. И из-за этого снова всплыла и заслонила собой остальное ее привычка держать себя под постоянным контролем, та, что и делала ее собой, и дала все в этой жизни.
Все б ничего, кроме щек, Маше казалось – они пухловаты, ей бы хотелось, чтоб были чуть впалы. Она почти и не видела грудь, и это было ее постоянной досадой – была крупней, чем она бы хотела. Тысячелетия в прошлом это считали бы за идеал, ну, а ее почти злило – внутри себя она была другой, но приходилось мириться. Все остальное, все было нормально – лицо вполне себе правильной формы, также глаза, нос и губы; светлые волосы (хоть из-за щек приходилось носить всегда косу), стройные ноги (для многих на зависть), бедра и талия, рост выше среднего – не придерешься. Она умела одеться. И с головой хорошо – красный диплом у одной был на курсе. Она сумела по жизни нигде не забраться в дерьмо – и на душе тоже было спокойно. Она взглянула на туфли, на рваные джинсы, чуть-чуть поправила блузку и перешла дальше – к самокопаниям. Холодноватая – да, ну а как по-другому – если ты будешь теплей, тогда тебе влезут в душу, и ты залезешь в чужое – а это, бр-р-р, неприятно. Глупости пахнут противно. Высокомерной она не была, доброжелательной – «через платочек». Ну, такой мир, в его массе.
Но исключения все-таки есть – на ум опять пришел Саша, и Маша даже вздохнула (хоть вышло по-бабски). Они работали вместе: он – замдиректора, она – начальник отдела. Она запомнила первую встречу около этой стеклянной гигантской их башни. В то утро, хоть небольшой, был туман, и она шла от парковки. Издалека различила фигуру мужчины на абсолютно пустой площади рядом со входом. Все было так нереально – все три огромных предмета: асфальт и полупрозрачная башня, и бледная сырость вокруг – все это объединялось. И только он был конкретен – стройный, в отличном костюме, высокий. Он ждал ее, чтоб провести за собой внутрь стекла и чтоб принять на работу. И как всегда, она не обманулась – и среди всех там внутри, в этом искусно очищенном и освеженном там воздухе, среди всех пальм и рядов всех столов, также стеклянных кубов кабинетов, никеля, белых рубашек и круглых голов – там только он выделялся. Джентльмен, что не отнять, всегда спокойный, достойный. Он стал ухаживать – вежливо, тонко. Он был хорош в ресторанах (женщины его всегда замечали) – за белою скатертью с тонким вином – ничего лишнего, лишь безупречность. Уже пора было что-то решать, но (Маша снова вздохнула) она его не любила. Впрочем, она не любила и раньше, и начала понимать, что любить это, видимо, глупость, эта болезнь пройдет мимо. Но замуж уже пора, из принцесс пора идти в королевы.