Когда он наконец понял, что делать, и, чертыхаясь, что тот застревает в двери, вывел велосипед на крыльцо, уже чуть стемнело. Подмешанная к серости предвечерняя полутьма сделала ее чище. Он присел на деревянных ступенях завязывать кеды – велосипед, как убитый, лежал перед ним, резко выделяясь на размокшей траве – синевой своих трубок и блеском ободьев. Только желтые шары полузавявших высоких цветов у стены имели такую же яркость окраски. Пошел слабый дождь. Домик базы, по мере того как на подпрыгивающем велосипеде он спускался с холма, отодвигался все дальше, теряясь на фоне леса, делался меньше, бледнее.
Шрам раскисшей дороги шел возле берега, вскоре входил в густой желтый лес, но близость воды ощущалась и там – по свежести воздуха и по неясному шуму.
Неотвратимая чистая осень, сентябрь. Ему навстречу ветер гнал крупный дождь, воздух будто бы загустел – был переполнен дождем, тихим шорохом капель – в траве, в облетевших и не в успевших еще упасть листьях. Он вымок, но не замечал холода и одежды, липнущей к телу. Велосипед прыгал в руках, норовил повернуть, он то и дело вставал на педали, хоть и понял уже, что бесполезно – колеса крутились впустую, скользили. Кое-где на дороге были узкие островки невысокой травы, там он еще продвигался, но стоило лишь колесу соскочить в колею, как он неминуемо падал. В таких случаях не помогала и злость, скользя по размоченной почве, не слезая с него, он вытягивал велосипед из канав, только лишь для того, чтоб проехать еще метров двадцать. Мутные из-за грязи ручьи текли навстречу по колеям, давно насквозь вымокли кеды, стертые подошвы их были измазаны глиной и не желали стоять на педалях. Снова и снова он рвал и тянул под собой это изобретенье. Он уже понял, что едет без всякого смысла. Весь лес, деревья, стоящие возле дороги, тоже знали об этом и, если и не могли отступить, то уж сделали все, чтобы отгородиться ветвями и черными из-за влаги стволами. Что это было – ясени или клены, он даже не знал, но их желтые листья были как лапы чудовищ. В основном лес уже облетел и эти павшие под дождем очень большие салфетки покрыли всю землю, невзирая на дождь, осветили ее так далеко, как то ему было видно. Те листья, что не успели опасть, в свою очередь наполняли и воздух их рыжим свеченьем. Нереальность всей этой картины почти притупила его ощущенья. Несмотря на то, что он проехал уже полпути, новые повороты дороги, замутненные серым дождем, все еще удивляли его – это словно тупик, а то – узкая щель и за ней сквозь туман вроде даже видна перспектива. Дождь же все падал ему на лицо, и капли, повисшие на ресницах, тоже меняли изображенье. Уже давно штаны, бок и руки были измазаны грязью, и вот опять занесло колесо, он упал, сел в траву и наконец замер – глядя на пузыри на ручьях и уходящую вдаль глубину.
А потом дождь перестал, прохватывая и вызвав дрожь, задул ветер. Когда казалось, что сумерки вовсе сгустились, тучи вдруг унесло и нахлынул закат. Розово-апельсиновый свет выплыл откуда-то снизу и изменил освещение – покрыл все – внизу он был гуще, словно за тучами он отстоялся, осел, а у самой земли смешался с ее сероватым дыханьем. До поселка уже оставалось немного, когда озеро вышло из-за деревьев и развернулось огромною гладью. Все вдруг изменилось, он захотел понять это, остановился. Чуть-чуть шумел ветер, шуршала трава возле ног, серость вокруг, как и он, наблюдала. Он положил велосипед и прошел к небольшому холму, сел наверху. Он был один – в мире листьев, высокой травы, один с водою. То, от чего убегал, все ровно нагоняло – озеро было большим, его враз не объедешь. Вороны, галдевшие невдалеке у поселка, тоже сорвались с тополей, стали летать и кружиться – сначала разрозненно, после – собравшись в огромную стаю. И это черное облако плыло к нему, голосило, металось. Над ним, над холмом они обезумели – казалось, весь мир кричал голосом тысяч ворон, предупреждая о чем-то, небо рябило от хлопанья крыльев. Вороны летали так долго, что даже разбили и сделали легким сам воздух.
…Время шло, поезда не было. Он уже два часа сидел здесь на куске рельса возле заборчика пристанционного сада. Когда он приехал сюда, было довольно светло, теперь же небо над горкой за железнодорожным путем стало почти ночным, синим. Эта синева не была ни густою, ни яркой, скорее подбеленной, блеклой, в ней ощущалась прохладная легкость. Лес на горе стал уже нелюдимым. Между путями и лесом на склоне стояли два дома, и за это время он смог проследить, как зажигаются, гаснут в нем окна: там была кухня, и в ней хорошо, а вон там светит призрачным телевизор. Стало совсем уж прохладно, а он еще был в одной мокрой футболке – рука было тянулась достать что-то, чтобы одеться, но только тело ее не пустило – оно плавало в этой прохладе и через нее в синеве. Вдали слева от поворота выползло на насыпь, на рельсы пятно слабого света, еще пара мгновений и прямо над ним в темноте вспыхнул, как глаз разъяренного бога, прожектор. Затем до сознания дошел слабый гул, потом это все – облако света и ослепляющий блеск, гул и грохот начали приближаться, медленно, но все быстрее. Он не поверил, что это его «паровоз», и остался сидеть, и был прав – очень большой сгусток тьмы, света, шума скоро приблизился, вырос; приобрела свою форму масса локомотива, и только, когда она поравнялась, прошла мимо него, он понял, как быстро, стремительно движется поезд. Тепловоз только ударил его волной сжатого воздуха, грохотом, и ни на миг не застыв, прошел мимо – это все было настолько размеренно, плавно, что создавало иллюзию неторопливости хода. Он только секунду мог слышать, как ровно шумела машина, потом в грохоте, в лязганье, в ветре все замелькало – вагон за вагоном, гигант за гигантом, чуждые темные длинные тени, и между ними лишь проблески окон того двухэтажного дома напротив – удары железа, шум ветра. Будущее – неподконтрольный огромный состав, не задержалось – чужое. Лишь синева не вполне отступила, часть ее так и осталась поверх высоты очень черного бега. И он устал – от ветра, трепавшего тело, от этих долго идущих вагонов, от лязга, от холода, вдруг прохватившего плечи – тело тряслось бы от дрожи, если б он телу позволил. Он надел свитер, отгородился и, чтоб не мутило от этих мельканий, стал смотреть вправо, как уползает вдаль локомотив – так же неся перед собой букет мутного света. Потом мука кончилась, снова все стихло, последний вагон, догоняя состав, занырнул в темноту, завис в ней и растаял.
Шум еще был, но слабел, ветер стих, и стало слышно, что говорят где-то рядом – как кто-то ехал сюда на такси и сколько отдал за это. И опять дом впереди – там на одно окно меньше. И синева стала дымчато-темной, близкой к сплошной черноте горы, леса, к медленной жизни деревьев. Тишина дня завершилась, и началась тихость ночи. Велосипед сиротливо стоял у забора – его придется оставить. Быть только разумом – велосипед, а если чувством – то поезд.
3. Трубочник уехал
Поле было желтым и пыльным. В поле работали люди, и их рубахи на спинах были мокры. Хотя местность здесь была ровной и плоской, железнодорожная колея делала плавный вираж, и паровозик, тащивший всего три платформы, замедлил ход. Вот он уже поравнялся с людьми и, теперь быстрее, стал удаляться.
– Трубочник, трубочник… – Это закричал, может быть, ты, крик был истошным и неожиданно громким – кричавший, видимо, не ожидал того, что увидел, и потому переврал это слово. После крика и те, кто до сих пор еще не обернулись, распрямились и тоже, кто из-под руки, а кто просто так, смотрели в том направлении. Человек десять, надеясь догнать, уже бежали за паровозом, но некоторые падали и отставали, другие, устав, замедлялись, вставали и тоже смотрели, как он уходит. Только трое догнали состав – один испугался близко идущих вагонов и сел на траву, а двое, один за другим, все же сумели взобраться. Третьей, последней в составе, была платформа с откинутыми боковыми бортами, и когда люди догоняли ее, она очень медленно росла и приближалась – проявлялась – лязганьем, шумом и ржавым цветом железа. Росла и приближалась при этом также фигура того, кто сидел на платформе спиною к переднему борту и кого один из двоих назвал «трубочник». Тяжело дыша и выжав из ног все, что возможно, они поравнялись с платформой, порой на пути попадались тяжелые валуны, и надо было их перепрыгивать, чтобы не запнуться. Первым прыгнул высокий – оперся локтями о пыльный дощатый настил, отчаянно пытаясь перенести вперед тяжесть тела, отжался и медленно вылез. Второй после прыжка отдыхал, прежде чем тоже взобраться, прижавшись грудью к платформе, застыл, и первый втащил его вверх за рубаху. Наклонившись, чтоб не упасть от толчка и лучше противиться встречному ветру, они прошли по платформе вперед, где на охапке соломы сидел тот, кого они догоняли. Устав от бега, от риска и от напряжения, они без сил опустились возле него, возле левой руки на солому. Тот был немолод, широкое лицо его не было гладким, черные длинные волосы немытыми прядями обвевали и порой закрывали лицо, но он и тогда не шевелился – он знал, что ветер как поднял их, так и опустит. На нем была старая, бывшая некогда черной шинель с двумя рядами металлических пуговиц, и еще – у него была лишь одна рука, левая, второй не было по плечо, и конец рукава был упрятан в кармане. Когда эти двое добрались к нему, он все так же смотрел на уходящие серые рельсы и, видимо, думал о чем-то, когда же они повалились на доски, он оглядел их и, подняв руку, перекинул ее через головы их, еще не пришедших в себя, и, притянув, на мгновенье прижал к себе, к сукну шинели. Они отдышались и тоже смотрели на рельсы, все знали, что сейчас этим двоим надо спрыгнуть, но никто не подумал о том, что бежать за составом было, наверное, глупо. Прежнего звука не стало. Поезд вновь повернул, и труба, лежащая на соломе, блеснула солнцем, осветив запыленные и покрасневшие лица. Все было пыльно, но ярко – и тот вираж, при этом я был сразу всеми.