Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В. Корвин-Пиотровский, по-видимому, находится на переломе, и, оставаясь верным излюбленному своему размеру, четырехстопному ямбу, изменяет прежней «прекрасной ясности» ради туманов, намеков и умолчаний. С первых же строф, однако, чувствуется, что это именно Пиотровский, а не кто-либо другой. Каждая из них скреплена, – как сказал Теофиль Готье о Бодлере, – его личной печатью. Стихи живут, «существуют», а не выдуманы или механически сделаны. У Лидии Алексеевой тоже, кажется мне, есть данные для неподдельного литературного существования. Некоторые ее строчки сразу запоминаются. Но признаюсь откровенно, я недостаточно внимательно за Алексеевой следил, не помню даже того, есть ли у нее отдельные сборники, – и оттого и пишу «кажется»: не из критической осторожности, а лишь по недостатку оснований для суждения твердого.

Несколько интересных – или, по крайней мере, любопытных статей, – политических, философских (Н. Лосский о Бердяеве), литературных (Е. Каннак о неизвестной пьесе Чехова). Особняком стоит «Моцарт» В. Маркова, произведение, о котором можно бы, перефразируя Некрасова, сказать, что в нем «словам просторно, мыслям тесно». Три-четыре оригинальных замечания тонут у Маркова в море суждений опрометчивых, скороспелых, а порой и фактически ошибочных. Стиль статьи, к сожалению, соответствует ее внутреннему складу. Досадно видеть под ребяческими, мнимо-поэтическими красотами и эффектами, которыми «Моцарт» в изобилии приправлен, подпись подлинного поэта.

Выделю, хотя и по другим причинам, и воспоминания Е.Д. Кусковой «Давно минувшее»: образец и доказательство того, что в девяти случаях из десяти человек пишет хорошо, действительно хорошо и свободно, лишь тогда, когда не слишком этим озабочен. А что записки Кусковой полны ума, чувства и знания жизни, незачем и добавлять.

«Новый журнал», книга 45-я

Рассказ Е. Гагарина «Охота на гусей», которым открывается очередная книжка «Нового журнала» – рассказ не плохой. Написан он, так сказать, по лучшим рецептам. Картины природы широки, величавы, спокойны, язык богат и точен. Поэтический элемент, связанный главным образом с появлением в деревенской глуши некоей обаятельной и таинственной молодой женщины, по прозвищу Аттила, тоже выдержан в тонах испытанных, проверенных, на первый взгляд безошибочно действенных. Почти Бунин, одним словом… Но в том-то и беда, что «почти»! В каждой строке «Охоты на гусей» заметно, что это вещь подражательная, а не подлинно творческая, не оригинал, а копия. Но копия, повторяю, хорошая, искусная, и, вероятно, многим читателям придется она по душе.

Совсем другое дело – отрывок из романа Ирины Одоевцевой «Когда бушевала буря». Едва ли к нему применимо выражение «придется по душе», хотя бы по всему его тревожному, даже мучительному складу. Но думаю, все признают, что в отрывке этом нет и следа какой-либо подражательности и что о горестных или постыдных происшествиях, составляющих его фабулу, рассказано в нем вполне по-своему. Да и написан отрывок вполне по-своему.

Одоевцева – романистка с уже большим стажем, а до сих пор не было в нашей критической литературе сколько-нибудь вдумчивой и справедливой статьи, ей посвященной. У меня нет, конечно, претензии заполнить сейчас этот пробел, и хочется мне только сказать несколько общих слов о даровании Одоевцевой, – том даровании, которое лет тридцать – тридцать пять тому назад отметил у совсем еще юной девочки, чуть ли не подростка, с высоты своего тогдашнего величия Лев Троцкий. Помню заключительную фразу Троцкого: – Браво, мадемуазель! Продолжайте! – означавшую приблизительно следующее: пролетариату и трудящимся массам ваши прелестные фантазии, сударыня, к сожалению, не «созвучны», но талант ваш мы ценим и приветствуем.

За Одоевцевой прочно установилась репутация писателя веселого, легкого, жизнерадостного, что отчасти верно, – но только отчасти, – и держится на впечатлении исключительно стилистическом. Звук ее фразы действительно легок, порывист, и ни в коем случае не располагает к меланхолии или задумчивости. Бунин, очень ее любивший, как-то пошутил: «читаю и будто сижу в лифте… вверх-вниз, вверх-вниз!» При чтении отрывка в «Новом журнале» это бунинское образное и остроумное замечание не раз приходило мне в голову: короткие предложения, почти без придаточных, нередко и без глаголов, точки там, где другой писатель поставил бы запятую, какой-то безостановочный полет, бег, неугомонная стремительность. Казалось бы, чтение действительно должно давать «бодрую зарядку», как выражаются в советской России.

Но индивидуальность Одоевцевой глубоко противоречива. В основании ее писаний лежит скрытый, может быть даже безотчетный ужас перед жизнью и перед беззащитностью человека. Оболочка ее писаний как бы в вечной опасности из-за толчков изнутри, и обманчиво-легкий их стиль готов каждую минуту сжаться, распасться, прорваться, чтобы дать место чему-то темному и глубокому. Тема беззащитности особенно ясна у Одоевцевой, когда она пишет о детях, или о полудетях, и мне вспоминается по этому поводу довольно удивительный случай: ее роман «Изольда» и известная повесть Жана Кокто «Les Enfants terribles» вышли почти одновременно, так что ни о каком заимствовании не могло возникнуть и речи. Между тем в замысле эти два произведения странно близки, близки они и в колорите, со смесью ангелоподобной чистоты и порочности, радости и отчаяния, ребяческой заносчивости и того, что можно определить непереводимым словом resignation. Статья моя превратилась бы в отзыв об одной только Одоевцевой, если бы я увлекся и стал подробнее говорить о ее творческих особенностях. Приходится поэтому оборвать эти замечания на полуслове, добавив только, что в отрывке «Когда бушевала буря» эти особенности – и этот талант – столь же отчетливо очевидны, как были в давнем «Ангеле смерти».

Речь идет в нем о спекулянте и «дельце» Рачинском, по малодушию совершающем во время немецкой оккупации чудовищную подлость и, как Раскольников, ищущем самооправдания в сравнении себя с Наполеоном. Но Раскольников, – хотя по собственному своему приговору он «не Наполеон, а вошь», – все-таки герой и великий человек рядом с Рачинским. Остатки живого чувства в душе Рачинского, впрочем, есть: и любовь, по-видимому жертвенная, а не чисто плотоядная, к некоей Ксане, вполне достойной его самого… Но все вместе, и он, и Ксана, и две несчастные старухи, им обманутые, и ребенок, чудом спасшийся от немецкой газовой камеры, все тонет в ужасе, бессмыслице и печали. «Скучно жить на свете, господа!» – сказал Гоголь. Одоевцева внесла бы поправку: – «страшно жить на свете». А, по-видимому, ей хотелось бы иметь и сохранить совсем иное представление о мире, и сознание ее омрачилось и застыло в безнадежности вопреки ее природным данным.

«Человек, которому все равно» Л. Ржевского интересен в психологическом отношении. Разумеется, все мы знаем и без каких-либо доказательств или документальных свидетельств, что в советской России есть множество людей, не вполне «приспособившихся», душевно-сложных, и представляющих собой нечто вроде оппозиции, если и не в прямом политическом смысле, то по своей духовной структуре.

Был в советской литературе писатель, о котором давно ничего не слышно, совсем теперь забытый, – какова его судьба? – Яков Рыкачев, автор замечательной книги «Сложный ход», одной из самых замечательных и умных книг, которые вообще за последние тридцать лет в России появились (ему же принадлежит и любопытнейшая повесть «Величие и падение Андрея Полозова», напечатанная в «Красной нови», но, насколько мне известно, отдельным изданием не вышедшая). Рыкачев специализировался на «несогласных» или на тех, которые изо всех сил бьются, чтобы стать хотя бы по виду «согласными», однако тщетно.

У Ржевского его герой Батулин занят преимущественно эмоциями любовными, притом с карамазовской одержимостью и маниакальностью, но это не мешает ему высказывать мысли, в которых коренное, непреодолимое несогласие на быт, организованный в духе насильственно-уравнительного благополучия, сквозит повсюду. Батулин малопривлекателен. Помимо Рыкачева, о котором автор повести, Ржевский, может быть, и не помнил, у Батулина есть явное родство с незадачливым Кавалеровым, героем знаменитой повести Юрия Олеши «Зависть». Оба они вышли из духовного «подполья» и восходят, в конечном счете, именно к «Запискам из подполья», произведению, оказавшему огромное, не поддающееся учету влияние на тысячи литераторов последнего полустолетия. Не то чтоб эти литераторы единодушно уверяли, что дважды два, может быть, вовсе не четыре, а пять, – нет, конечно: но им скучно, им душно, оттого что дважды два по-прежнему четыре, и какое-то фантастическое «пять» они возвеличивают на все лады, притом и в тех областях, где математике решительно нечего делать. А в России-то, где «дважды два четыре» провозглашено и утверждено с новой силой, настойчиво, нетерпимо, агрессивно и без тени сомнения в вечной ценности этой истины, притом во всех ее разновидностях, в России язвительно-подпольные намеки на возможности «пяти», тоска о «пяти», должны были найти новое вдохновение.

12
{"b":"660411","o":1}