Первые впечатления в своё время не до конца обманули Тая, но теперь казались отчаянно неполными, вырванными из контекста. Ведам, закрытый внешне, с ровным, чуть суховатым голосом и почти механическими повадками, был восприимчив, внимателен, чуток — то, как он видел мир и парой скупых и чётких мазков обрисовывал увиденное, завораживало даже сильнее, чем его чётко обрисованные грудные мышцы.
Ведам был трибуналитом сехтианского толка, из всех богов более всего почитающим Отца Таинств, и его речи о зачастую незримых для смертного ока причинно-следственных связях, пронизывающих мир, о расколдовывании, проявлении прежде незримого, не-до-конца-проявленного, о толкованиях, нередко лишь приумножающих количество сосуществующих, но не равнозначных истин, даже Телванни Тависа Отрелета, прожжёного скептика и богоборца, живущего у Тая меж рёбер, зачаровывали, как дудочка алик’рского заклинателя змей чарует ручную кобру.
Но как бы ни желал Тавис-Тай — в недавнем, не до конца ещё отгоревшем прошлом — отрешиться от слабого смертного мяса, существовать вне и над, а всё-таки он был мером из плоти и крови. Теперь, когда он распробовал, чем может обладать, если только протянет руку, никакие страхи не могли его сковать. И Тай протягивал руку — и касался татуировки, перекрывшей Ведаму почти всю спину: знаков во славу Сета, бронзовеющих на смуглой коже; изучал её с тщательностью, достойной Бога-Часовщика: выцеловывал каждую шестерёнку, каждый извив неугасимого пламени, вырисовывал языком так и не высказанные признания — поверху, без зазрения совести множа пред-существующие трактовки…
Сам Тай поначалу не обнажался вовсе — не больше, чем необходимо, чтобы близость считалась именно сексом, а не совместной дрочкой. В первый раз, приспустив штаны и бельё, он взял Ведама сзади; во второй раз они поменялись ролями, и Тай всё так же, не обнажаясь больше необходимого, подставился сам: никогда не видел ничего зазорного в этой позиции, да задница у него была нормальная — может, и тощевата, но зато почти не попорчена рубцовой тканью. Такую не стыдно показать, особенно если расстараться (с позицией, освещением и углом обзора) и скрыть то, что показывать не стоило. Ведам, конечно, не мог не понимать, на что подписывается — лицо Тая служило отличной аннотацией тому, что пряталось под одеждой, — но его любовник не был готов так быстро расстаться с этой иллюзорной нормальностью.
Оба раза Тай кончил прискорбно быстро (многолетний голод явно не пошёл на пользу), но делал всё возможное, чтобы Ведам не остался в накладе. Пожалуй, их первые попытки были удовлетворительны, во всех смыслах. Это было одновременно и слишком много, и слишком мало — как на голодный желудок блуждать по мясному ряду, заткнув себе кляпом рот и завязав за спиною руки, чтобы уж наверняка захлебнуться слюной. Провернув такое ещё пару раз, Тай от отчаянья осмелел и решился на риск: предложил Ведаму попробовать без одежды, если тот согласится завязать себе глаза — и Ведам, конечно же, согласился.
Тай заранее предупредил любовника о большей части своих увечий (даже о том, самом постыдном), но одно дело — поделиться скупой, усушенной правдой, и совсем другое — когда чуткие, ловкие пальцы зачарователя скользят, изучают, оглаживают всю эту мерзость, запоминая, где кожа потеряла чувствительность, и прикосновения почти не ощущаются, и где они отзываются болью, и где — доставляют удовольствие.
Одно дело — убеждать себя, что Ведам слишком далеко зашёл и вряд ли теперь убежит с воплями, на ходу натягивая штаны, и совсем другое — видеть, что на любимом лице нет ни тени брезгливости, ни отзвука сожаления, а вместо них — что-то, похожее даже на… благоговение?
Это ошеломляло, сбивало с ног, раскатывало по полу тонким слоем могильной пыли. Тай разрывался, не зная, что делать, за что хвататься. Ведам и без того был великолепен, словно ожившая грёза, однако сейчас, с глазами, завязанными одним из таевских пёстрых шарфов, не уязвимым или доверчивым, но доверяющим, так безгранично и всеобъемлюще, он окрылял, как вытяжка из цветов коды — и Тай не мог не довериться ему в ответ.
Они изучали друг друга неспешно, почти лениво, и если Ведаму приходилось двигаться ощупью, то Тай пытался успеть всё и сразу: любоваться, вжиматься, касаться — покусывая, поглаживая и утверждая своё присутствие так неохотно цветущими на смугловатой коже засосами. Ведам был настоящий велотийский воитель, прекрасный и телом, и духом — живой, неподдельный и непритворный. Не лощёный красавчик, сошедший откуда-нибудь со страниц дамских романов, но муж, расцвеченный пережитыми невзгодам: его шрамы, конечно, не шли ни в какое сравнение с Таевыми, но недвусмысленно говорили, что сэра Ормейн не привык отсиживаться по норам.
Гладкость его горячей, горящей кожи, прерываемая этими метками, завораживала. Тай заново изучал их все: от бледного, еле заметного рубца у самой линии роста волос, полученного в детской драке, и вниз — по лозе от кислотного заклинания, змеящейся через шею к груди, немногим не доходя до соска, и дальше, дальше… И всё-таки слаще было вбирать не Ведама даже — самого по себе, — а то, как он отзывался: как раздувались крылья точёного носа, и размыкались почти беззвучно тёмные, искусанные губы; как этот прекрасный, каменно твёрдый член упирался в бедро, тогда как его хозяин протяжно, едва различимо выстанывал:
– Тавис…
Тогда-то Тая напрочь снесло приливной волной. Он ничего не соображал и позже почти не помнил, как нервными, дрожащими пальцами лил и размазывал пахнущее гранатами масло, как притягивал любовника, скользя по напрягшимся ягодицам, как позволял себя уложить на лопатки… Куда лучше врезалось в память, как Ведам, задавая быстрый, отчаянный ритм, то глубоко, резко насаживался, то почти выскальзывал — и снова насаживался, и хрипел, запрокинув голову, на каждом толчке, а его собственный член дёргался в такт и мазал предсеменем по поджарому животу.
Тай, задыхаясь, только и мог поначалу, что до синяков стискивать его бёдра и отчаянно стараться не кончить до срока — и всё же опомнился, сжал цепкой, гранатово-липкой ладонью Ведамов член, чуть поддразнил ногтями головку и заскользил вверх-вниз, размазывая смешавшееся с предсеменем масло. Он и не думал… но Ведам вдруг рыкнул, выгнулся, точно его хлыстом по хребту стегнули, и, вздрагивая всем телом, излился Таю в ладони.
– Тавис… – шепнул он — хрипло, и ошалело, и как-то почти отчаянно. Его била мелкая дрожь, и там, изнутри, тоже — сжимаясь, до ослепляющей тесноты обхватывая член, — и Тай рухнул следом, захлёбываясь криком.
Такого он очень, очень давно не испытывал.
– С повязкой всё ощущается острее — каждое прикосновение, каждая ласка, – делился впечатлениями Ведам, когда они обсуждали открытия этой ночи. – Но я не хотел бы, чтобы это приелось со временем.
Тай понял намёк и с Ведамом был, конечно, согласен — но путь предстоял неблизкий. Они не торопились, исследовали, экспериментировали — с освещением, с позициями, с количеством “защитных слоёв”, — пока в ординарный тирдас, седьмого Первого зерна, Тай не решился сдаться.
– Знаешь, – сказал он тогда, – если ты не передумал… Ты точно не передумал? Давай сегодня. К чему оттягивать?
И, украв у Ведама с губ невесомый, невинный поцелуй, Тай сполз с его колен и разделся: быстро, деловито, даже не пытаясь превратить всё в игру, как делал прежде, для других любовников. К чему играть, когда нечем хвастаться? А так хоть не передумаешь сам, не струсишь, не остановишься на полпути — и наконец предстанешь во всём своём великолепии: тощий, сутулый, ободранный, жёваный-пережёванный, со скособоченными плечами, увечной левой ступнёй и одиноким правым яичком.
Голый, словно бы снявший вместе с одеждой ещё и кожу, Тай вмиг озяб. Он обхватил себя руками и вперился в пол, не в силах отодрать взгляда от рыжего эшлендерского ковра под ногами. А будь у него ворс чуть подлинней, можно было бы попытаться зарыться ногой и скрыть недостачу пальцев…
– Ты получил их все в один день? – спросил Ведам; по голосу, как это часто бывало, понять, что он думает, не представлялось возможным — Тай даже не сразу сообразил, что тот имеет в виду его шрамы.