Литмир - Электронная Библиотека

========== Возничий въезжает в город ==========

Его нашли у реки — скулящим, изломанным. Еле живой, он ничего не соображал от боли и вид имел настолько жалкий, что даже бодрумские нищие, на своём веку повидавшие, право, всякое, не смогли пройти мимо: перенесли в тепло, насобирали медьки на помощь целителя…

Кем был он? Неудачливый беглый раб, выбранный для показательной расправы? Должник, прогневивший опасных меров? Чужак, сразу ясно — но окровавленные, пропаленные лохмотья, которые даже на тряпки пустить бы не получилось, не давали иных подсказок. Ценных или приметных вещей при найдёныше тоже не было — ни денег, ни оружия, ни даже самых простеньких цацок. Кто-то нарочно его “обезличил” — аккурат перед тем, как бросить на берегу Приай? Или лихие, разбойные меры наткнулись на бедолагу и обобрали его ещё до того, как голяки из Северного конца нашли его?

Всё это рассказывала Варона: из всех, кто взялся за ним ухаживать, она оказалась самая разговорчивая. Остальные робели, стыдливо отводили глаза, меняя повязки и помогая справить нужду, но только не эта вёрткая, до странного жизнерадостная молодая женщина.

Шрам от плети, когда-то наискось перечертивший лицо и чудом не лишивший правого глаза, разорвал Вароне Седрас и губы, но реже она улыбаться не стала. Никогда не считалась красавицей — может, поэтому не унывала? Северные сходились на том, что сэру Седрас удивительным образом не портили ни огромный багровый рубец через всё лицо, ни скошенная набок улыбка.

Ухажёров у Вароны была тьма тьмущая, друзей — и того больше, и не в последнюю очередь благодаря её отчаянному заступничеству нищие Северного конца и приютили беднягу-найдёныша. В Храме, наверно, его бы тоже за порог не выкинули, но где жрецы, там и стража, и кто знает, не принесла бы такая помощь больше вреда, чем пользы? Да и волочь его, полуживого, через весь город…

Варона щедро делилась размышлениями со всяким, кто был готов её слушать — или не мог убежать.

– Ушли поутру нарвать нам болотный тростник, а притащили — гостя, вот это номер! – посмеивалась она, прикармливая подопечного кашей с ложечки. – Знаешь, мы этот дикий тростник и грызём, и сушим, и курим, и на примочки пускаем, и травникам иногда продаём. Полезная штука, этот тростник — тебя он и вовсе от смерти спас, Тай.

Кличкой найдёныша тоже Варона облагодетельствовала: вначале — прозвала литерой “Тайем”, потому что нашли его в турдас, а имя своё назвать он был не в состоянии; потом — по собственному почину сократила до ласкового, какого-то детского даже “Тай”.

Сам “Тай” против подобных вольностей не возражал. Первых дней пять провалялся в горячке — выл, и стонал, и бормотал какую-то околесицу… не до возражений тут было! Потом понемногу начал в себя приходить и заговорил: хрипло, односложно, словно бы несмело, но имени не назвал: утверждал, что не помнит. Так и остался “Таем” для всех, с кем делил кров и пищу.

Варона, жалеющая его, одинокого и забытого — всеми, даже самим собою, — щедро делилась весёлыми байками и маленькими секретами. Наверное, в глубине души она смутно надеялась, что сумеет внушить Таю чувство сопричастности, что своими рассказами сделает жителей Северного конца родными и близкими, но, несмотря на энтузиазм и артистизм, видимого успеха не добилась.

– “…С’час я вам покажу, мальки, как с бабами обращаться! Учитесь, ять, пока я живой! С’час я вот эту вот ледю и обработаю!” Так он и заявил, Айем и всеми святыми ручаюсь! Идёт, значит, наш Арвелет… А он так упился суджаммой, что на ногах почти не стоит, – посмеивалась Варона. – Идёт к тому чародею и говорит: прелестное, мол, создание, не скрасите ли мне вечер приятной беседой? А тот его взял да и в номер к себе зазвал — и так, верно, на совесть скрашивал, что Арвелет дня три потом сидеть не мог!

“Тай” на её истории реагировал слабо: кивал, и угукал, и почти никогда не вступал в беседу; лежал, свернувшись под пёстрой рогожкой, и молча пялился в стену. Зяб, несмотря на то, что на дворе стояла весна, вот-вот готовая переродиться в лето — нищие Северного конца облюбовали себе под жилище гулкий заброшенный склад, и скупое тепло здесь быстро рассеивалось.

Здание склада было добротным, строилось когда-то на совесть. А вот хозяин подкачал: поссорился с ханом Ильвесом, с данью подзадержался, а следом и вовсе взбрыкнул… Говорили, что здесь же его — да со всей семьёй! — и наказали, не пожалев даже подростка-сынишку. Злое место — и выморочное, отошедшее городу, но к делу так и не пристроенное. Никто не позарился — вот его и облюбовали бодрумские нищие, а духи убитых… Им ли тревожить тех, кого благонравные меры и так заживо похоронили?

Таю не было дела до призраков или чужих тревог. Ни до чего ему не было дела, если начистоту. Варона и те, другие, в чьих именах он безбожно путался — и потому не обращался к ним вовсе, — давали какое-то зелье, но… было больно, всё время больно — так больно, что мысли слипались комьями липкой грязи, забивали глаза и уши, заползали червями под кожу и грызли, грызли, грызли…

Сколько он так лежал, прежде чем осознать, что дело не в боли? Что он теперь видит неправильно, чувствует неправильно, думает неправильно? Что кровь в его венах — свинцово-тяжёлая и немая, напрочь лишённая магии, а лицо под повязками — застыло слепком будущей погребальной маски, не отзываясь мыслям и чувствам?

Имя своё “Тай”, к сожалению, помнил — и прошлое помнил, и кто его изукрасил, тоже помнил прекрасно. Воспоминания — каждое грёбаное мгновение! — въелись в него, отпечатались огненной вязью на внутренней стороне век…

Тай силой гнал от себя блудливую стерву-память, щеголявшую издевательски-пухлогубой улыбкой бывшей любовницы. Казалось, стоит открыться, назвать себя, и беспробудный кошмар окончательно станет явью — кошмар, где он, осквернённый и оскотиненный, ходит под себя и даже ложку до рта донести не в состоянии.

Долго, слишком долго довелось ему проваляться в густом пограничном безвременье. Боль была Таю привычной спутницей: да, ему давали какие-то зелья… не зелья — дешёвую дрянь! Проку от них было мало, но всё же со временем нерасчленимо-всеобъятная боль начала расслаиваться, распадаться — на ноющие кости, сведённые судорогой мышцы, болезненно стянутую, зудящую кожу… Возвращалась подвижность; порою Тай подносил к лицу руки — почти обычные, хоть сколько-нибудь знакомые… да, прибавилось шрамов, а на правой не хватало пары ногтей… да, он догадывался, что ослеп на один глаз, и лицо у него не ради красы обмотано… Но вид собственных рук его успокаивал — якорем держал рассудок. Хоть что-то, пусть даже и малая часть… хоть что-то было таким же, как прежде!

Тай выздоравливал долго, до изнеможения долго. Он заново учился ходить, самостоятельно есть, одеваться, делать простейшие вещи — и держать в узде природную язвительность, не срываться на Вароне и остальных, потому что — вот ведь блядство! — со временем начал заучивать их имена и видеть вокруг не безликую грязно-серую пену, но меров немногим хуже себя самого.

В какой-то момент Тай поймал себя на мысли, что боится выздоравливать — или, вернее, узреть пределы своего “выздоровления”. Постепенно с него начали снимать повязки, стяжки и прочую дребедень — но радости не было совершенно. Тай не мог на себя смотреть и по-детски жмурился, когда подмывался или справлял нужду. Ночами, не в силах заснуть, он отчаянно убеждал себя, что это слабое, изувеченное тело — чужое, заёмное, подаренное Верминой, и если получится проснуться, то всё пойдёт по-старому!

Впрочем, умом Тай понимал, что напрасно баюкает страх сладкой ложью. Он не мог на себя смотреть, но то, как боялись смотреть на него остальные, — хотя, казалось бы, не было среди них красавцев! — доходчивее любых речей разъясняло, как скверно его переехало.

Тай долго держался, но всё-таки сдался: среди вещей, которые Северные притащили домой после очередного набега на городской мусор, отыскал зеркало — большое, хорошее зеркало с пооблупившейся позолотой на некогда пышной резной деревянной раме.

1
{"b":"660358","o":1}