– Побойся Бога, Степан, – взмолилась Настасея. – Ему жить-то осталось всего с ползари, а ты для него свету пожалел.
– Свет – не обед… Пущай больше спит, целей будет.
Однако сколь ни строг был Степан, а Настасея на этот раз его ослушалась; понесла она Пантелею свой зимний платок, чтобы он окно ночами-то плотнее занавешивал.
А Пантелей опять смеётся.
– Увольте, – говорит, – Настасея Макаровна. Сделайте милость. Мне, – говорит, – от лампы керосиновой сильно угарно… Я уж и сам думал: не лучше ли будет лучинок наскубать?
Ой, и плакала тогда Настасея за пригоном!
Степан вожжу в сенях со стены снял, вчетверо сложил… да у пригона остановился. Постоял у пригона-то Степан с тяжёлой головою, бросил вожжу на землю и быстро, чуть не бегом, ушёл со двора.
Урядник в своё время приехал с проверкою: как у вас тут фатерант себя держит? Чо поделывает? Не подох ещё?
В летник пошёл, к Пантелею. Оглядел всё внимательно, ощупал и головой на Степана качает. Сокрушается, значит.
– Ой, Степан, Степан! Говорил же я тебе, наказывал: смотри! А ты куда смотрел? Ты хоть понимаешь, чем твой постоялец тешится? Что у него тут понаписано? Ни черта ты, Степан, не понимаешь. Стихоблудство тут. Он против всей законной власти свои стихи ставит. Хочешь, он и про меня сейчас писанёт? Эй, Пантюха! Писани-ка против меня! Молчишь, шкура барабанная! Забирай, Степан, всю эту писанину, волоки во двор!
Вытащили они со Степаном из летника цельную охапку тех пантелеевских стихов и посреди ограды запалили…
Настасея об эту пору из пригона с подойником в руках вышла. Покуда дошло до неё содеянное, бумаги те чёрными колечками закручиваться уже стали. Настасея как держала полный подойник, так и ливанула всё молоко в огонь. Потушила…
Урядник, глядим, кирпичный сделался. Будто огонь с бумаг на его лицо перекинулся. Пятернёю железной скрутил он Настасею за волосы, повалил тут же на гарь бумажную – и сапогами… Степана ж прямо заморозило! Стоит белее бумаги и мелко весь трясётся.
Пантелей-то как услыхал в летнике Настасеин крик, откуда сила в нём взялась! Пулей вылетел во двор! Как саданёт урядника по шее и собою Настасею заступил.
Лучше никому не видеть бы тех Пантелеевых глаз… Жгут они всем душу, как вспомнят…
И ведь подумать только! Здоровый дуб отступил перед жёлтым листочком! Потушил Пантелеев огонь урядниково самодурство.
Все молча разошлись по своим углам. А когда Степан провожал урядника до ворот, то запросил его:
– Убери ты подале от греха со двора моего письмовода этого окаянного. Жандарм я, что ли, при тебе? За каким фактом ты на меня его навязал?
– Торгуешься? – остолбенел урядник. – Ладно уж, так твою в дышло! Доведу до приказа… Выдадут тебе от казны…
Плюнул тогда Степан в закрытые ворота – пропади ты всё пропадом! И в первый раз за все годы обоюдной жизни увидела Настасея из окна, как Степан на крыльце сапоги вытирает.
А Пантелей с того самого дня слёг в постель и больше не поднялся. Знать, последние силы вытянуло из него тем вихревым огнём – прогорел.
И потянулись люди на Пантелеево пожарище, будто единой бедою обнажило им головы, сделало равными их заботы.
Раньше бы Степан, глядя на эти сходки, сказал бы так:
– Во! Собирается шатия! Тюха, да Матюха, да Колупай с братом. Опять языками до утра мантолить будут. Пойду шугану эту шайку-лейку.
И разогнал бы всех.
А теперь нет… Теперь пристроится на лавке у окна и молчком долго глядит в ограду. Потом откуда-то книжку с картинками принёс. Стал по ней пальцем водить. Водит да шепчет чего-то себе под нос.
Настасея ходит по избе кошкою. А дед Иван с печи всё головой крутит, всё удивляется: «Чего это со Степаном?»
Так миновало лето.
Последние дни, перед Пантелеевой смертью, Настасея уж и не трогала Степана – сама по хозяйству управлялась, как могла. Дед Иван, чем мог, помогал да всё шептался с невесткою:
– Неужто сподобился Степан? Дошло, видать, до него человеческое. Ить когда тебя дома-то не бывает, он все Пантелеевы, недогоревшие в тот раз, бумаги разбирает да складывает стопочкой. И прячет куда-то… Уносит ли куда… Я в ограде искал, нигде не наткнулся…
– Господи, прости и помилуй, – крестится Настасея.
…Стонет ветрами простоволосая осень, проливными дождями плачет изношенное небо, шуршит-шуршит у окна Настасеина самопряха… Вышуршивает самопряха потаённые думы на место сегодняшних забот. Тошно, хоть гадалку зови.
– Не могу боле… – бросает Настасея веретено. – Пойду приведу Пантелея в избу. Не ровён час, помрёт один в летнике.
– Стой-ка! Погоди! – окликает её Степан у самого порога. – Сам пойду… Тут мужикова сила нужна…
Заскрипел Степан сеношной дверью, а дед Иван на печи своей чуть не заплакал:
– Матушка-владычица! И вы, светлые ангелы-хранители! Я ж думал, старый пёс, что плёвый Стёпка у меня… Я ж думал, пакостника на свет произвёл… Я ж теперь, Настасеюшка, помру улыбаясь…
И пришла в тот день смертушка, да не за дедом Иваном. А внёс на руках в жилую избу Степан мёртвого Пантелея Звягу.
Показалось домашним, что стоит в дверях один мертвец, держит у груди другого мертвеца. Будто на самом краю жизни обнялись они наконец-то и разошлись в разные стороны: одного сила смертная повела на покой, другого – дума глубокая поманила в даль неведомую…
И надо было теперь прятать верёвки да гужи…
– Чтобы черти, – плакала Настасея со страху, – не утянули за собою Степана.
– Ежели им надо, – сокрушался дед Иван, – они к людям со своею верёвкою приходят. И кудай-то Степан всё пропадает?
– Как уйдёт, так и нету его по цельному дню, – вторит деду Ивану Настасея. – Не может же человек один убрести в лес, да зимой, да просидеть там на пеньке с утра до ночи. Ещё, вертаясь домой, делает видимость, что и спрашивать его не надо…
– Не может, – соглашается дед Иван.
– Господи Боже мой! – вздыхает Настасея. – Приходил бы пьяный! Так не-ет…
– То-то и страшно!..
В ту зиму погода многонько снегу настругала. До ставней было не добраться поутру, вечером – не пробиться.
Вот Настасея взяла лопату и айда снег от окон отгребать. Гребла, гребла да и загляделась на снег. Льётся он с лопаты голубым бисером, горит на луне голубым огнём, звенит…
Стоит Настасея, любуется на красоту земную, и слышится ей – вроде как потаённый скрип снега за углом избы: кто-то под окошко подбирается. Вот, слышно, хлестнуло по стеклу мягко, будто веткою под ветром.
Настасея тоже себе… подкралась и глянула за угол.
Эвон! Афоньки Маслакова морда светится перед самым окном. Чего бы ему в чужое окошко глаза пялить? Давно ли Афонька из острога на поддавках выехал? Давно ли бедная Маслачиха, урёванная, выхаживала сынка непутного от хворобы? Смотри-ко ты! Неймётся ж туполобому!
В избе она переоделась и сказала Степану:
– Пойду к Маслачихе, упрежу наперёд, чтобы свово паразита крепче держала. Ещё, гляди, корову со двора уведёт.
– Сдалась ему твоя корова! – удержал Настасею Степан. – Сядь. Не суетись. Не овечье это дело – капканы на волков ставить. А и не видела ты Афанасия… Не видела… Вот! Афанасий тебе вовсе не вор какой, не разбойник. Ключик он, Афанасий, в чужих руках… пока… Прошлый раз его не в тот пробой сунули… Вот и застрял парень. Помогнуть ему надо своё найти, а ты «докладу»! Тоже мне, докладальщица нашлась… когда поймёшь, бросишь сердиться… Подай-ка вон лучше шапку.
Так вот просто, без прощаний и заветов ушёл Степан из дому. Может быть, и ждала бы Настасея с дедом Иваном скорого его приходу, когда бы не нагрянул тем же утром в их двор урядник. Вразумил он Настасею насчёт мужа нагайкою вдоль хребта, да и деда Ивана крепеньким словцом просветил:
– Ха-ха! Что думали! Улизнул от меня Степан Иванович?! Врёшь! Не улизнёшь! Не задавишься, так явишься! Ишь понаслушались тут звягинских сочинениев. Грамотеи, мать вашу в дышло! Полдеревни с ума посходило! Я вам тут напишу свою поезию. Я вас тут всех в пепел сотру!