Таисья Пьянкова
Таёжная кладовая. Сибирские сказы
© Пьянкова Т.Е., 2019
© ООО «Издательство „Вече“», 2019
© ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2019
Посвящаю внуку Пьянкову Илье
Кликуша
В стары-то времена к нечистой силе кой-то стороной всякую быльницу притуляли. Навроде прокоптят её дымком небылицы, чтобы со временем не иструхлялась и до внуков-правнуков дошла в целости-сохранности – не в устрашение умам, а в полноту разума.
Нужды великой не было ходить за надумками по свету. Сами краснословьем могли одарить дорожного человека да и к своей памяти привязать сказанное кем. Вот и выходило: спал Егорий на своем подворье, а шли к нему сны с любой стороны.
Так, должно, и про бабку Кликушу. По травинке да соломинке наскребли копёшку – в навильник не ухватить.
Была она, сказывают, бабка та, была. В знахарках числилась. Знала, стало быть, силу лечебную всякоей травки махонькой. Которой подоспеет пора силу свою буйную накопить, бабка за лукошко да в лес-поле.
Видели её люди на той страде травяной; идёт себе тихонько: то сощипнет, то потянет… а сама всё шепчет и шепчет, навроде перекликается с кем. За то её Кликушей и прозвали.
На погляд – дело чистое, без колдовства какого. Да людям скучно без чуда-невидали верить в этакую хитроумность.
Недолго она зажилась в селе. Прибрела Бог весть откуда, убрела Бог знает куда.
Ноне-то у кого порез на персту али где случится – болесть мизерна, а дохтора неделю лялькаются. А было – прахом с дороги, паутиной ли рану залепят, тут тебе и вся лечба.
С большим каким недугом к знахаркам кидались. Куда ж ещё? Коли на всю округу один немчишка ерепенистый врачевал. К нему? Одно дело – вёрсты считать. Другое – деньгу… А тут – чем Бог послал.
Ну, да не всякая бабка печёт сладко. Другая так улечит, что исповедаться неколи. Лекарка такая опосля руками разводит: пришёлся-де Богу ко времени. Что до Кликуши, то эта на особом счету была.
Поглядит было вприщур на хворобу да и уйдет молчком, коли чует слабость свою. Тут уж попа зови – соборовать.
А где попридержится бабка – пойдёт человек, куда болесть денется!
Жил там же, в селе, дед Соловей. Всё из разных безделушек музыку добывал. Такой, слышь-ка, мастак был по этой части, что и Соловьём-то его не за серость да малость поименовали.
Листок возьмёт берёзовый, тростинку сломит малую аль гребень внучки своей Алёнушки ко губе приладит – тут и сердцу услада. До слёз доймёт, а нет, так ноги сами стоять не велят.
На то и Соловей.
Брехали бабы, что Алёнушка внучкой ему и не приходилась вовсе. А так. Подобрал где-то сиротинушку дед, пригрел от доброго сердца.
Девка в самы невестины года уж входила, а чисто пащенок паршивый: махонька да рябенька. Подружки завсе её секретами-заветами обходили, а что до парней – те и глазами-то её, как сраму, хоронились. Кому такой стручок нужен?
Вот горе бежит, беду за руку держит.
По осени поиграл как-то с Соловьём бычишко соседский в пятнашки, вусмерть загонял старого. До двора только и успели люди донести.
Поохали вкруг сиротинушки, пожалковали, помощь какую ни на есть оказали по похоронам, да и восвояси: чужа забота – до поворота.
Осталась сирота: себе – тягота, другим – издёвка. Заступы на неё никакой. А ведь вот ещё: у всякого латаного полно добра ласкового, да всяк норовит ткнуть туда, где болит.
Как тут жить?
И задумала Алёна сотворить над собой дело богопротивное.
Как вечер к ночи затрусил, убрела она под крутой бережок.
Стоит в сутёмках, мешкает. Хотя горя поверх маковки, а всё голову приклонит к воде – не к материнскому плечу.
Вглубь глянула – спина холодом подёрнулась, страх за горло ухватил: смотрит на неё из воды девица-красавица. Вроде Алёна. Вокруг темь непроглядная, а от виденья того свет исходит. И такая, слышь ты, сила в той девке водяной – глаз отвести не можно.
Всё забыла сиротка: и горе своё, и обиды людские, и страх давешний. Стоит и смотрит.
Тут из-за спины водяницы Кликушино лицо выплыло:
– Чего-то, девонька, припозднилась ты на воду любоваться?
Дрогнула Алёна: сломалась гладь водяная, кругами пошла. Оглянулась – Кликуша рядом стоит, просит:
– Пособила бы дряхлой поклажу до дома донесть.
Подосадовала девка, что помешали ей, да тут и забыла. Вскинула бабкино лукошко на руку, следом потянулась, а сама думает: «Ишь, как хитро отвёл мою задумку водяной. Знать, и ему не поглянулась я».
Ну, пришли почём время, печку затопили, повечеряли чем пришлось. Кликуша ряднушку на лавку кинула, подушку суёт.
Легла Алёна как провалилась, ажно сон проспала. Утром проснулась – солнце в полную силу играет, бабка Кликуша у печи ноги мнёт.
Охнула Алёна со стыда, спорхнула с лавки, в преддверии поклоны бьёт, прощается. А Кликуша ей:
– Что ж ты, дитятко, скоро так? Пирогами ли хозяйскими брезгуешь, сама ли хозяйка обидная?
Занеудобилась девка, к косяку припала, лепечет:
– Ой, бабушка! Сладки пироги твои, да честь знать пора…
– А коли сладки, – ведёт старая, – чего ж от них скоком? Садись-тко, поутряй на дорожку.
Села разумница, Кликуша подсовывает поприжаристей да похрумчатней. Пироги-то, к месту сказать, сами в рот просятся.
И то видно, будто со хмельного голова туманится, на сердце весёлость вьётся, и думки никчёмные, что росы от солнца полуденного, испаряются в ясное небо, облачками лёгкими плывут, плывут… Невесть куда…
Уж и голос бабки, сызначала скрипучий, звенит теперь колокольцами серебряными, струночками ласковыми тренькает:
– Беда, милая, что вода. Кто не боится в ней помыться, завсегда на люди чистым выходит. А коли шибко глыбко – не гнушайся голос подать. Авось на крут бережок прибежит верный дружок. И как в сказке говорится: коли девкой окажется – сестрой будет, коли молодцем статным – братцем званым, а коли, как я, старой каргой – тут уж сердешный покой… Ведома мне печаль твоя. Поделить её надобно да теми долями свиней накормить. Только на дело такое время нужно. Поживи-тко у меня, сколь придётся, а как солнышко тучу скинет, поприглядней будет глядеть, в какую сторону вертеть.
Алёнушка привычна к тычкам да издёвкам. А тут такая ласка сердобольная. Она и разревелась. Уткнулась в бабкины колени, ходуном ходит.
Кликуша гладит её да приговаривает:
– Выслезись, родимая. Выплесни застой. Ослобони душу для веселья-радости…
Так и осталась сиротка у старой. Ну, день живёт, неделю коротает. Там и за месяцем месяц пошли в уцепку. На чужих глазах Алёна не вертится, да и бабка её не неволит, навроде огораживает ещё:
– Любое семя сидит до время. Пора приспеет – зацветёт, поспеет.
Прошла зима за рукодельями разными да избяными заботами. Там и Масленица[1] снега распустила, круто облачко на синеве выткала. Засовалась по оконцам Алёнушка. Слёзы за глазами еле удерживает да от бабки веселинкой отгораживает. Ан старости у младости догадливости не занимать. Между стряпнёй Кликуша и говорит:
– Спорхнула б ты, Алёна, на зелен луг, во девичий круг. За зиму долгую, поди-ка, хрящами косточки поросли. Чего же сидьмя-то сидеть.
Взяла Алёна бабкины слова впослух, приоделась и поискрилась на бережок, где девки хоровод водили. Пришла и стала у кусточка бояры кудлатой. Стоит по своей обычности, радуется чужому веселью. Разбежались девки в веселухе и Алёну закружили, завертели.
Алёна ходу из круга не ищет, дивится только: «Откель во мне смелость завелась – с девками в хороводе играть?»
Тут круг раздался, плывёт Алёна посреди хоровода лебединочкой, радуется: отродясь в хороводе ногой не повела, а смотри-тко, получается! Вроде кем гораздым научена.
Наклонила плясунья голову, глянуть, что ноги выделывают, видит: чеботки на ней новёхоньки, убористы. Блестят-переливаются. Повела глазами на себя: сарафан – золотая кайма, звёздами ткан, будто с полуночного неба упали они на голубой шёлк. Гармонист ливенку развёл да и замер, как глиняная безделуха на лавке. А плясовая так и льётся невесть откуда.