Подойдя к коряге, Брюс покрутил острым длинным носом и незаметно сплюнул в сторону: глядя на зловонную, не вполне прозрачную воду, он испытывал тошноту. Вот уж, правда, Чертова кухня! Согнанные горожане сердито лузгали подсолнухи за его спиной.
— Ну, давайте, давайте! — прикрикнул Брюс. — Чего стоите! Плотники, идите сюда! Чтоб не позже заката поставить тут павильон типа бани, вот такой! — Он, выдирая ботфорты из грязи, шагами наметил размеры. — И положить дощатые мостки с перилами, тут утонуть можно!
Уже уходя, он подумал, что хорошо было бы и здесь, над входом в павильон, вывесить красочно выполненное назидательное изречение, но, покопавшись в памяти, так ничего оттуда и не извлек.
Вместе с титулом императора, Великого и Отца отечества Петру были поднесены Сенатом крытые сани, вместительные и роскошные. Обшитые изнутри мягкой кожей со множеством дорожных карманов, сани были снабжены окошками и обогревались круглыми медными флягами с кипятком. В задке саней помещалась застланная медвежьей полстью кровать, в голове кровати — походная аптечка со снадобьями и инструментами первой необходимости. Императорский полезный экипаж приводился в движение цугом лошадей, в нем одновременно могли разместиться до пяти человек, правда в тесноте. Сани, сочетавшие в себе несомненные удобства с последними достижениями строительной и бытовой техники, понравились Петру. В них он пропутешествовал всю зиму, в них отправился и в Олонец по позднему снежному пути.
Вокруг императорских саней скакали драгуны, позади следовала свита в розвальнях, возках и кибитках. Лакоста и Вытащи ехали вместе с поваром в хвосте процессии. Ветер со снегом задувал в щели повозки, шуты и повар, прижавшись друг к другу, кутались в овчинные тулупы.
— Двинься-ка чуток! — попросил Вытащи. — Мне в ящик надо…
Лакоста снял ноги с деревянного палаческого ящика, в котором Вытащи возил свой инструмент: кнут, щипцы для вырывания ноздрей и другие, поменьше, для вырывания ногтей, и тройку медных клейм. Там, в ящике, обмотанный кнутовским хвостом, чтоб не разбился, стоял штоф водки-казенки.
— Пей! — сказал Вытащи, обтирая рукавом горлышко штофа. — А то холодно!
Лакоста отхлебнул, передал штоф повару, и тот тоже приложился. В обществе Вытащи повар чувствовал себя неуютно.
— Нате вот, держите! — Вытащи разодрал луковицу на три части, разложил куски на ладони. — Сольцы, черт, забыл…
Повар, свесив голову, то ли спал, то ли притворялся спящим.
— Ишь, ты, умаялся! — съязвил Вытащи, привычно чувствовавший беспокойство повара. — Ну, да хрен с ним, мы и сами схрумкаем.
— Едем, едем… — сказал Лакоста, снова удобно опирая ноги о ящик. — Всю жизнь куда-то едем.
— А что ж! — откликнулся Вытащи. — Мы на государевой службе. Куда государь рысью, туда и мы пешком… А как же!
— Была у меня когда-то, давным-давно, одна знакомая, — не слушая Вытащи, продолжал Лакоста. — Близкая знакомая… И вот она взяла и повязала на плетеную корзинку шелковый бант. А — как, когда? Я об этом ничего не знал, и сам никогда не стал бы вязать. А она повязала. Значит, у нее своя жизнь, и мы с ней совсем чужие люди… И зачем я этот случай вдруг вспомнил, Степан, я тоже не знаю.
Вытащи слушал внимательно, сидел неподвижно, втянув голову в плечи, как гигантский филин. Потом, встряхнувшись, сказал:
— Мне вот, знаешь, тоже в голову приходят иногда всякие такие случаи: как я мальцом у бабки горшок разбил, или вот еще такой: тятя мой на столе хлеб делит, а мы все, дети его, сидим, смотрим… Чудно! Потом я про это думаю, думаю, и жалко мне становится всякую тварь: хоть овцу, хоть даже какого жука.
— А себя? — подняв бровь, спросил Лакоста. — Себя — жалко?
— Вот это ты верно говоришь, — хмуро согласился Вытащи. — Себя так бывает жалко, что даже не спишь: лежишь, и все. Вот и жалованье хорошее, и своя изба — а не спишь… Поверишь ли ты мне, — он припал к Лакосте плечом, пробормотал, как что-то стыдное, тайное: — Я дитеночком маленьким хочу обратно стать. Страсть как хочу! А — нельзя…
— Нельзя, — со вздохом повторил Лакоста.
Они замолчали, покачивая головами, дружелюбно глядя друг на друга.
В сером сыром сумраке затянувшегося утра запылали факелы по сторонам дороги, пламя трепетало, как в сквозном коридоре с низким потолком. Но ветер уже гулял по верхам леса, шатал кроны сосен и елок; над тяжелым туманом угадывались голубые прорехи, к концу дня можно было ждать ясной погоды.
На коротконогой караковой кобыле Брюс подскакал к императорским саням и был впущен. Петр глядел хмуро, с силой потирал пальцами прыгающую щеку.
— Знаю, знаю! — отмахнулся он от Брюса. — Завод, небось, заново покрасил! Сколько пушек на станках? Шесть? Ну хорошо, спасибо… После обеда поедем смотреть.
— Обед ждет, Ваше Величество, — доложил Брюс. — Городской голова…
— Нет! — перебил Петр. — Сначала на воды, там и перекусим… Ты воду целебную пьешь?
— Пью, Ваше Величество, — соврал Брюс.
— Вот это ты молодец, — сказал Петр. — И чтоб рабочим заводским по стакану в день выдавали: эта вода дает силу и селезенку укрепляет.
Наспех возведенный над корягой павильон торчал на болотном берегу, как печная труба на пожарище. Драгуны, с ходу заскочив в припорошенное снежком болото, придержали коней.
— Что это никого не видно! — подозрительно глядя то на Брюса, то, в окно саней, на пустынную местность, заметил Петр. — А где больные? И я велел всем, всем пить воду не реже раза в неделю!
— Сегодня по случаю вашего приезда мужиков и баб отсюда насилу разогнали, — нашелся Брюс. — А иные опиваются и тонут в болоте.
— Чем это они опиваются? — недоверчиво спросил Петр.
— Водкой! — разъяснил Брюс, сообразив, что перегнул немного палку. — Они ведь сюда с водкою, как на праздник, идут.
Выбравшись из саней по откидным ступенькам, Петр шагнул на мостки и двинулся к павильону. Свита, разминая ноги, шла за ним. Незаметно отставший Брюс распорядился срочно доставить сюда стол, еды и вина для второго завтрака.
В павильоне было тепло и тихо, лавка из свежеструганых досок огибала корягу, очищенную от тины и грязи и убранную золотой бумагой, как куриная ножка на блюде. Присев на лавку, Петр вытянул ноги и глубоко вдохнул воздух, насыщенный сероводородными парами. На европейских курортах воняло, пожалуй, не так сильно… Наполнив высокую стеклянную кружку, он, запрокинув голову, гулко прополоскал горло, сплюнул под корягу, в бегущий по канальцу сточный ручеек, снова наполнил кружку до краев и теперь уже всю ее, медленно и вдумчиво, опорожнил. С трудом справившись с рвотными позывами, он еще раз сплюнул, потер пальцами глаза и крикнул в приоткрытую дверь:
— Эй, кто там!
Зальца вмиг наполнилась людьми, дышавшими внимательно. Вокруг царя, сидевшего у раззолоченной коряги, образовалось людское кольцо; все хотели протиснуться от стены или от двери поближе к центру, но каждый, на всякий случай, боялся отделиться от скопища и оказаться внутри кольца, лицом к лицу с мрачным Петром. Так прошла минута или две.
— Ну, что ж вы не пьете? — спросил наконец Петр. — Пейте!
Кольцо чуть заметно дрогнуло, передние пятились, не подымая глаз.
— Кабысдоха-покойника на вас нет! — горько сказал Петр. — А то бы он вам сейчас поднес… — И вдруг сорвался, вскочил, потрясая тяжелой тростью черного дерева: — Это ведь для вас, дурачье, для вашей пользы! Сколько вас учить надо! Пейте, а не то я вам в глотки волью!
Кольцо расступалось, редело. Задние выкатились уже наружу и, соступив в толчее с мостков, с проклятиями топтались в ледяной болотной грязи. Тухлый запах Чертовой кухни доносился и сюда.
Вытащи, подпирая потолок головой, стоял у стены, глядел на царя преданно. Он никуда не собирался отсюда выходить, пока его не выслали. Вонь он переносил терпеливо, как легкое наказание.
— Эй! — позвал его Петр.
И пока он протискивался к царю, задние предусмотрительно выкатывались в дверь.
— На! — сказал Петр, протягивая Вытащи кружку. — Пей! Это хорошо! Они ничего не понимают!