Я не сразу понял, о чем идет речь, а когда сообразил, то подумал, что женщины всех поколений одинаково небрежны в обращении с чужими секретами и творческими неудачами.
КВОТЫ, ДЕФИЦИТЫ, ДОЛГИ…
По дороге домой я гадал: мой дядюшка сам учинит заслуженную расправу или все-таки придержит характер и дождется родительского возвращения? Если выбирать, то жить в ожидании порки целую неделю было невыносимым испытанием, хуже самой порки, а именно этот традиционный воспитательный метод в то время находился в авангарде педагогической науки, по крайней мере в нашей семье. Надо честно признать, в то время я не разделял приверженности отца, про себя упрекая в костности мышления, даже не догадываясь о существовании этих слов. Мое мнение никого не волновало, а если и возникал к нему интерес во время проверки дневника – «Ремня захотелось?» – от моего ответа все равно ничего не зависело. Но, если вдуматься, кто знает… Я ведь ни разу не ответил «Да!»
На всякий случай из фразы, подслушанной в приоткрытую дверь из яростной директорской речи, я приготовил свою – яркую, которая, так мне казалась, просто обязана положительно повлиять на родителей при выборе формы и, что важно, масштаба неминуемого наказания: «Дорогие папа и мама… Да, я неблагополучный ребенок. Спросите у директора школы». Я уже тогда проявлял себя как будущий юрист, оперируя понятиями «неминуемость наказание». Наверное, я мог бы пойти дальше, чем удалось. Мой предпоследний клиент, изучив счет, даже подсказал – куда, в вопросительной, надо отдать ему должное, форме. Я ответил отказом и попросил отдать должное мне. Умение довольствоваться малым – тоже часть советского воспитания.
Брат отца повел себя непривычно.
– Все понял? – спросил он.
– Понял, – промычал я, думая, как хорошо смотрелась военная форма в школе и как не нравится мне она сейчас. Особенно пряжка на офицерском ремне. Вообще-то, раньше она мне нравилась, как и весь ремень, и сильно, но не сегодня.
– Иди, поцелуй бабушку и – за уроки, а мне пора.
– А родители?
– Что родители? А… Сам все расскажи, про поход к директору тоже. Скажешь, я заставил двадцать раз отжаться и письменно составить список ошибок, допущенных при разработке плана. И то и другое – всерьез, не шучу.
Он первым зашел в комнату к бабушке и пробыл там минут десять, посидел у постели, бабушка уже редко вставала. Уже из прихожей он окликнул меня:
– Слушай, авантюрист, я заметил, у вас в школе такое же точно окно на первом этаже есть… Ага… Перспективу, значит, забор портил? Ну бывай.
Отжался я шесть раз, остальные четырнадцать – мысленно, не терпелось заняться ошибками. Два пункта помню до сих пор. Про дверь в туалет: надо было ручки проволокой изнутри замотать, тоггда бы точно не открыли, и про бабушкин кипятильник, которым можно было бы подогреть Ихтиандру воду.
Счастье, что до мамы Шум этот опус не дошел.
Недели через две после истории с Ихтиандром родители Шумпоматери сменили гнев на милость. Мы опять росли вместе, потом порознь учились – чаще перезванивались, чем виделись. Если к телефону походила мама Шум, я выслушивал о трагедиях многочисленной родни, и новых поступлениях приблудной живности в квартиры соседей.
Кстати, в Артек Шумпоматери так и не попал. Коту Баюну в последний момент отказали в путевке, шепнув доверительно, по-свойски, что в отряде и так уже пять евреев; много, квоты, мол. Правда, об этом мама Шум расказала не мне, а моей маме, и не по телефону. Зато в восьмидесятом Шумпоматери призвали в армию, несмотря на кандидатскую степень, заступничество института и личное ходатайство ректора. И почти сразу – в Афганистан.
Заместо Артека, наверное.
«Хоть где-то, наконец, случился дефицит евреев», – печально заключил Эйзенманц, он же Эйзенгольц, он же папа Шумпоматери, он же Кот Баюн на повторных импровизированных поминках. Их устроили ради меня, на похороны друга я не успел. Хорошо, что Мама Шум не слышала своего мужа. Вопрочем, ничего хорошего: она уже лежала в больнице с инфарктом.
Я сам только что вернулся из Афганистана, отслужил недолгую – из аспирантуры изъяли, – но о том, что Шумпоматери воюет где-то поблизости, не знал. В голову не могло такое прийти, он и прыщи-то на лице давил – промахивался, какая, к черту, война…
Дома я достал из коробки письмо, первое и единственное, полученное от друга в армии.
«Завидую тебе. Теперь ты большой. Помнишь, бабушка моя говорила – «Для того, мальчики, чтобы вырости хорошим большим, нужно умно побыть маленьким»? У тебя получилось. А мне так и не удается ампутировать в себе детство. Торчит мертвым отростком прямо из души – бессмысленным, почти лишенным нервных окончаний, но вопреки здравому смыслу, все еще очень чувствительным, как хвост собаки к чужим ногам, всякий норовит проверить…»
Что там дальше – не помню. Мне кажется, после смерти Шумпоматери я ни разу в жизни дальше этого места прочитать не сумел.
О своем погибшем друге, которому повезло однажды пожить в созданной им «фантазии», я написал первую и последнюю в моей жизни заметку в газету; осмелел в ночь после поминок. Про гражданский долг, который Родина стребовала с него, и он отдал, и уже никому ничего не был должен, и его сразу не стало… А я, выходит, живу, потому что задолжал кладбищенскому сторожу полбутылки портвейна, соседу по лестничной клетке – двенадцать рублей, стране – кандидатскую… и не собираюсь возвращать. «Вот как остопиздит вся эта сраная жизнь – так и отдам», – подумал, но бумаге эту скорбную мысль доверять не стал. Газете я тоже не доверял и письмо в итоге порвал.
Воспоминания о Шумпоматери всегда сопровождает одна и та же совешенно бесполезная мысль, мыслишка-прилипала: как все-таки было здорово не быть взрослыми! Разве мучались бы мы с моим другом сомнениями, держа в руках неожиданно приплывшее таинственное богатство? А может там клад?!
НАБРОСКИ
Свернутый в несколько раз клапан «Грэб бэга» только того и ждал – распямился во всю длину, будто узкя ладонь в желтой варежке раскрылась. В самом ее центре ладони призовой конфетой лежала темносиняя флэшка, открываюшаяся как складной перочинный ножик. У меня свои такие же, две, помощнее.
На всё про всё у меня семь минут.
Столько осталось до открытия бара, если не врут часы. Быстрым шагом – уложусь в три. Но есть неплохая идея: с минуты на минуту откроется заправка, можно договориться с кем помоложе – пусть сгоняет… Бар, так сказать, с доставкой на борт. Кто придумал, что лень и стремление к идеалу несовместимы? Пропагандистские трюки… Нынче всё совместимо – мужеложество и религия, коммунисты и бизнес, даже «Эппл» с «ПиСи».
В нерешительности кручу в руках флэшку.
Странно: если ценность какая, то почему не внутри сумки? Или в последний момент запихивали? Перед чем последний? А если так было задумано, и это послание выловившему мешок… Вместо бутылки – «Грэб Бэг», а вместо записки – письмо в электронном виде. Прогресс, так его…
«Всё одно к одному – судьба».
Отгоняю чувство неловкости: «Кыш!»
Оно тут же робеет и сматывается – как и не было. Результат многолетней жесткой дрессуры, в этом деле я тоже профессор. Сам не понял, когда успел вставить флэшку в свой ноут-бук.
Пароля нет. Один единственный файл и, судя по габаритам, весьма пространный. Моё удивление беспредельно: имя файла «Наброски».
Набрано кирилицей, по-русски.
НИНО И ЕГО МЕБЕЛЬ
Если не принимать в рассчет вчерашнюю незнакомку (она могла и привидеться) за три дня я ни разу не слышал на лодках русскую речь. В самом Портофино, я имею ввиду набережную, бутики, рестораны – наших полно, но не на лодках. Не исключено, что не там стою, среди мелюзги, большие – на другом причале, размер, как мы выяснили, важен…
«Распространенье наше по планете особенно заметно вдалеке…»
Как, инересно, обстоят дела с отчественным фольклером в протофинском отхожем месте? Ни разу не был. Скорее всего – никак. Нино – «пассажир» серьезный, его здесь почти все знают и немного побаиваются, хотя нрав у него не злобный, вполне нормальный мужик, а что ревниво относится к своей работе, так и место в порту не последнее, сорее уж одно из первейших по значимости мест в портовом хозяйстве. Я почему-то уверен, что он так и представляется, если случается такая необходимость – «Смотритель Главного Общественного портофинского заведения». Во взгляде его, при этом, никакого лукавства: что говорит – то и думает. Слово «сортир» не имеет прав на место в его лексике, и в семье Нино оно, вероятнее всего, под строжайшим запретом; я бы на его месте поступил именно так.