Секунды тишины наполнялись треском, который слышал я один — поленья страха и напряжения внутри разгорались и полыхали красным огнём. Точно хорошего виски выпил, ей богу! Мысли одна за одной пьянеют на глазах, а прощальная вседозволенность и глубоко искренняя распущенность должны были вот-вот сорваться с ускользающего поводка самоконтроля. Противно было и от того, что очевидная бесполезность грядущей бури давала о себе знать тошнотворными мотивами.
Я не ненавидел полицейских в целом, как думал, до этого момента. Ловя нас, они выполняли свою работу, следовали приказу и их, как им наверняка казалось, здравой логике. Детишкам на улице плохо, а в стенах дома, чем бы он ни был, и рядом с людьми, взрослыми, кем бы они ни были, конечно же безопаснее. Безопасность… Знала ли Мариса вообще это двуликое, расшатанное слово?..
— Где ты его нашёл? — оставленное мною на месте преступления оружие всё ещё держали у меня перед глазами, точно красную тряпку перед быком.
Правда клокотала у меня внутри, горькими, оглушающими шагами подступая всё ближе к горлу. Проклятье! Не отвечай ему. Просто молчи!
— Из него прошлой зимой был застрелен Питер Мур.
— Кто? — надежда на миг мелькнула на горизонте и тут же ушла за его линию, исчезнув. Они могли говорить о ком-то другом, но…
— Ты был знаком с его дочерью, Марисой. Вы ведь дружили с ней, не так ли? — короткой паузы, полной напускного драматизма хватило, чтобы я тут же оскалился на следующую фразу, вооружившись своей правдой точно обоюдоострым оружием, разящим и врага наповал, и на моих руках оставляющим новые шрамы; вот только бой с огнём вести его же средствами то и означало, что остаться с одними ожогами на руках и всё равно проиграть и битву, и войну: — Ты наверняка знал про непростые отношения в их семье…
— Непростые? — зарычал, наконец, я, борясь с комом в горле; уверен, что и взгляд полыхал точно бурлящая лава в жерле вулкана. — О нет, всё было до ужаса просто! Семья? Так вы называете двоих людей, один из которых годами безнаказанно избивает другого чуть ли ни с младенчества? Ни за что — просто потому, что может!
Я сорвался. Катастрофично, фатально сорвался, чувствуя, что меня, раз уж начал топтаться на этой ране, уже ничто не остановит, пока не истеку собственной кровью целиком и без остатка. В том моём поступке была искренность и правдивость, которые я и намеревался швырнуть в лицо этим людям. Не поделиться с ними, а ударить из всех орудий. Я говорил им двоим, а казалось, что кричу всему миру, всем безвинно виноватым, глухим, слепым, трусливо осторожным, находящим выгоду и просто равнодушным к детским бедам взрослым; к тем, что смотрят на это не с того угла и подступают не с того края. Злоба кипела во мне, изливаясь на мир, в бесплотной мести за его холод, касающийся часто тех, кто этого «удовольствия», пробирающего до костей, ничем не заслужил. И я не про холод улиц, а про людской, сердечный. Или, вернее было бы сказать, бессердечный. Холод любимых, что не вышвыривал, но толкал нас всех прочь из стен родного дома, туда, где мы обретали утраченные «всезнающими» взрослыми теплоту и внимание. Мы — не увядшие и не засохшие цветы жизни, как я однажды сказал. Наше цветение в самом разгаре, и плевать на почву под ногами! Мы растём и вопреки, и потому что! Односторонне любящие, вынужденные сменить направление света наших сердец, чтобы согревать им не маму и папу, а друг друга. И чтобы потом, как и я бессильно признать, что это не было сменой направления. Мы были способны любить всё и вся — разветвлённо, точно новые стебли и листья, распускающиеся на дереве, в нас множилось чувство благодарности и нежности, и что труднее всего — сохранялась память о корнях, что не выкорчевать «спасительным» побегом из дома.
Я искренне и глубоко ненавидел эти пару глаз законников передо мной за всё, что они делали и чего не сделали в своё время. За всю их братию. За все ошибки, совершённые не мною. За то, что не спасли тогда и мою сестрёнку — хотя могли! — и меня, собираясь наказать за их промах…
— Он издевался над ней каждый божий день в своё удовольствие, но что вам с того? Вам ведь плевать на это, да? Вы раз за разом возвращали её с улицы в его лапы. Он был изверг, каких поискать, и получил по заслугам! — прогрохотал я, точно топнул ногой, как упрямый раздражённый пятилетний ребёнок. Моя правда сильнее! Истина одна, и в этом случае она была просто обязана обделить слово закона своим вниманием!
Глаза двоих людей тем временем вели простой монолог, звучавший как «вот ты и попался!», словно они, умники, провели не знай какую работу в поисках убийцы или поймали меня с поличным.
— Хорошо. И как всё случилось? — спросил Бейл, упиваясь своим внезапным и лёгким триумфом.
— Я пришёл, чтобы забрать её. Она опять была в синяках и кровоподтёках, — я на несколько мгновений размяк, вспомнив последние минуты жизни моей сестры. — Между мной и ублюдком завязалась драка. У него был нож и… Он метил в меня, но… Я не успел среагировать — она рванула наперерез … — я смотрел сквозь слёзы воспоминаний. — И он… махом… по горлу. Первые две пули ему в плечо и грудь были самозащитой, но третья, последняя — он заслужил её…
Я стих также внезапно, как и вспыхнул, но ненадолго. Отдышавшись, и не в силах совладать с тяжестью давней потери и неотвратимостью новой, я вновь завёлся с полуоборота, выплёскивая из горнила своей жизни все растопленные залежи правд и обид:
— …И этого бы не случилось ни с ним, ни с ней, ни со мной, если бы вы, мрази, работали так, как должны были! Если бы вы позаботились о том, чтобы она никогда не вернулась в тот дом! Это была ваша обязанность спасти её от этого ублюдка! — я одним грубым взмахом руки швырнул с себя столик с тарелкой, и под их грохот подскочил на кровати, желая встать и надрать этим двоим задницы, но боль в пояснице не отпустила меня, вынудив сыпать ругательствами издалека, укорительно тыкая пальцем в кислые мины: — Я сделал вашу работу! За это вы хотите меня наказать, а?! За ваши промахи?! Скоты! Да я бы вновь пустил пулю ему в лоб, если бы мог! А что требовалось от вас, знаете? Защитить невинного ребёнка! Открыть глаза, чёрт возьми! Вы не смогли даже этого! Это всё ваша вина! Её смерть на вашей совести! Я мог бы видеть сейчас двумя глазами, а не одним! Это ваших рук дело! — махнул я на шрам в полщеки, утопая в свободе слова. — Вы — виновники преступления! Вы могли и должны были предотвратить это! — злые слёзы всё лились и лились по моему лицу безудержным градом. — Но вам ведь всё равно, правда? Раз сказано, что он её отец, то и на нём все грехи? Нет, чёрта с два, сволочи! Какого хрена вы тогда вообще нужны, если способны только ловить нас да рассовывать кого куда: обратно в ссылки, зовущиеся семейной или приютской жизнью — там ведь нам и место, да? Всё лучше, чем на улице — что вы! Думаете, проявляете так гуманность и милосердие? У меня для вас новость! Не туда смотрите. Не детям надо «помогать», вытаскивая нас с улиц, а лечить то, что творится в башке у урода, от которого ребёнок бежит в такие условия, что с радостью и облегчением обменивает домашнее тепло на холод улиц. Потому что даже среди снега, слякоти и вечного голода нам живётся теплее, чем дома! Ненавижу вас всех!!! Ненавижу!..
Оба детектива под конец моей обжигающей всё и вся речи всё же прониклись, почуяв запах не только моей, но общечеловеческой правды. Её же я позже повторил и на суде, впечатлив присяжных, почти единогласно сошедшихся на том, что подсудимый малолетка перед ними в чём-то прав, но всё равно виновен. А коли принёс тогда пистолет в дом, заранее подготовившись, то не было и никакого действия в состоянии аффекта. Преступный умысел как он есть! Так я и получил положенное мне по закону клеймо «преступник». В комплекте — год детской колонии и четыре взрослой. Они зовут это «исправительным учреждением». Очень любопытно… Позже, никто за все годы так и не объяснил мне, что же именно со мной не так, и что они рассчитывают во мне исправить, да и я сам, как ни пытался понять, так и не нашёл ответа. Я не ощущал себя убийцей, хоть и отдавал себе отчёт в содеянном в шестнадцать. Я не хотел убивать кого-либо ещё — с чего бы? Мне было плевать на большую часть мира, но желать пустить кровь всем скотам и мразям в нём живущих — увольте.