— Комец-алеф — что будет?
И сразу же клюет Гершла в голову.
— А комец-гимл, мальчик?
И снова клюет его в голову.
От страха Гершл проснулся и огляделся.
Да, он на чердаке, и все это ему только приснилось.
Он отдышался и внимательно прислушался.
Но кто это там клюет?
Он осторожно подполз к слуховому окошку и высунул голову.
В первое мгновение Гершл обомлел. Небо было усеяно звездами. На черной трубе стоял Герш-Мендл-петух и склевывал звезды своим острым клювом.
Глупый петух думал, что это зерна.
Гершл сразу понял опасность. Позволь он Герш-Мендлу склевывать звезды дальше — конец этой звездной летней ночи, и не только ей, но и всем звездным ночам. Ведь, как известно, одна ночь оставляет звезды в наследство другой.
Гершл потихоньку вылез через слуховое окошко на крышу и ползком, тихо-тихо, чтобы не услышал Герш-Мендл, добрался до трубы.
А Герш-Мендл-петух так увлеченно клевал, что ничего не слышал.
Тут-то Гершл и схватил его за крылья. Герш-Мендл-петух так испугался, что от страха изрыгнул обратно все склеванные звезды.
Гершл стал вертеть перепуганного петуха над головой и распевать песенку, которую только что придумал:
Герш-Мендл, звездоклёв,
Куча жирных потрохов!
Звезды на небе по-свойски подмигивали Гершлу, и Гершл понимал, что это значит:
— Гершл, мы никогда не забудем того, что ты для нас сделал.
Сперва петух был как пришибленный. Наслаждение звездным зерном было прервано так неожиданно, что в первые минуты он вообще не соображал, что с ним происходит.
Только когда Гершл стал вертеть его над головой и плясать вокруг трубы как индеец, петух страшно закукарекал.
Петухи со всего местечка ответили ему, как это водится у петухов. Поднялось такое кукареканье, что обыватели начали омывать ногти, решив, что уже светает.
Мачеха Гершла услышала отчаянное кукареканье своего Герш-Мендла… Она почуяла неладное. В одной рубашке и с кочергой в руке взобралась она на чердак и с трудом протиснулась в слуховое окошко.
Можете сами себе представить, что схлопотал Гершл. Мачеха его не пощадила.
Гершл Зумервинт до сих пор показывает синяки от тех побоев. Но пострадать было за что:
— Звезды-то я все-таки спас.
После той ночи Герш-Мендл-петух стал немного не в себе. И через несколько недель он в последний раз склонил голову набок в дальнем углу двора.
В кого переселилась его душа на этот раз, никто не знает. А Гершл оправился от побоев, жив, здоров и рассказывает правдивые истории, которые с ним случились. Вот, например, история про птиц.
Случилась она много лет назад. Гершлу было тогда лет восемнадцать-девятнадцать, и был он бойким парнем. Его младшая сестра Эйдл уже вышла замуж. Мачеха же, по обыкновению, ворчала на Гершла:
— У людей в его возрасте уже свои дети есть, а этот болтается без толку. За девками бегает. Кончишь как мой Герш-Мендл. Попомни мое слово.
Но мало ли что там ворчит мачеха. Другом она ему никогда не была, а после смерти Герш-Мендла-петуха и подавно.
Мачеха, между прочим, каждый год — в день кончины Герш-Мендла-петуха — ставила в синагоге свечку и заказывала Ойзеру-служке поминальную молитву.
Короче говоря, младшая сестра Гершла удачно вышла замуж и через год родила мальчика.
За два дня до обрезания папа отозвал Гершла в сторонку и сказал ему:
— Запрягай коня, сынок, поезжай в Дарабан к Залмену-шинкарю и скажи ему, сынок, чтобы дал тебе бочонок вина, который он отложил для меня двадцать лет назад. Скажи ему так: «Послезавтра, даст Бог, будет самый радостный день в жизни твоего друга, обрезание его первого внука». Запрягай коня, Гершл, бери кнут, езжай и возвращайся с бочонком вина, только не опоздай, а то, не дай Бог, испортишь обрезание.
Папа Гершла и Залмен-шинкарь из Дарабана были закадычными друзьями. Не разлей вода. Лет двадцать назад, когда они встретились после долгой разлуки, Залмен-шинкарь поставил в погреб бочонок вина, хлопнул своего друга по плечу и сказал ему так: «Присылай за этим бочонком, когда решишь, что настал самый радостный день в твоей жизни».
Почти двадцать лет ждал бочонок в погребе у Залмена-шинкаря и вот — дождался.
Гершл никогда еще не видел, чтоб лицо его папы так сияло. Такое сияние бывает лишь от настоящей радости.
Гершл запряг коня в телегу и взял кнут с красным кнутовищем:
— Вьо, Каштан! В Дарабан!
В Дарабан путь не близкий. В гору, под гору. Полем, лесом. И тополя вдоль дороги. И птицы, и золото солнца.
Конек, отдохнувший и сытый, бежал и не ждал напоминаний от кнута Гершла.
А Гершл веселился от души. Щелкал кнутом просто так, по воздуху. На губах у него дрожала песенка, которую он только что сочинил:
Словно поезд мой Каштан
Мчится в город Дарабан:
«Гершл, положи-ка кнут,
Сам я знаю свой маршрут».
Гершл и впрямь чувствовал, что кнут ему не нужен. Поэтому он и придумал песенку. А может и потому, что с песенкой в дороге веселей.
К вечеру он приехал в Дарабан. Залмен-шинкарь встретил его, как родного. Шутка ли, единственный сын лучшего друга!
Он хлопнул Гершла по плечу:
— Как поживает папа? Постарел, а?
Когда Гершл передал ему поручение папы, Залмен-шинкарь снова хлопнул его по плечу:
— Какой же ты молодец, Гершл. Значит, счастье у нас? Бочонок, ясное дело, ждет. Вино с годами стало крепче, не то что мы с твоим папой: что ни год, то слабее.
И, глубоко вздохнув, прибавил:
— Ах, кабы человек был как вино!
Гершл выпряг коня и хотел развязать мешок с овсом, прихваченный из дома, но Залмен-шинкарь не позволил:
— Твой овес пригодится тебе на обратном пути. Понимаешь, сегодня твоя лошадка в гостях у моей лошадки. Они будут есть из одного корыта. Моя лошадка любит гостей. Вся в хозяина. Понял, Гершл?
Когда Гершл поставил коня в стойло, Залмен привел его в большой зал своего шинка. Налил два стаканчика вина, один для себя, другой для гостя:
— Будем здоровы, Гершл, и чтоб ты папу радовал!
Гершл устал и проголодался после дальней дороги. Залмен-шинкарь приметил это и сказал:
— Ты, видно, проголодался, Гершл. Моя благоверная вернется с минуты на минуту. Она пошла на похороны.
Гершл знал, что жена Залмена-шинкаря Зисл, по прозвищу Всем-бы-евреям-такие, не пропускает ни одних еврейских похорон в городе.
И есть у нее привычка по возвращении с похорон говорить:
— Ну и похороны были, всем бы евреям такие!
Поэтому ее и прозвали в городе «Зисл-всем-бы-евреям-такие».
Когда Зисл-всем-бы-евреям-такие вернулась домой и Залмен-шинкарь рассказал ей, что за дорогой гость к ним пожаловал, она сразу же стала готовить ужин. Отложила рассказ о похоронах на потом.
Но когда все сели за стол, не смогла удержаться, стала рассказывать о похоронах со всеми подробностями и закончила по обыкновению:
— Ну и похороны у него были, всем бы евреям такие!
Гершлу кусок в горло не лез, похоронный дух, исходивший от шинкарки и ее россказней, отбил у него аппетит.
От усталости Гершл повалился на лежанку и уснул. Во сне он увидел похороны. Четверо несут носилки. Папа идет, опустив голову. Он вздыхает и говорит мачехе, которая молча идет рядом:
— Нет больше Гершла!
А мачеха отвечает ему с издевкой:
— Тоже мне сокровище… Лучше б ему и вовсе не родиться.
Вдруг, как из-под земли, Зисл-шинкарка. Худая, долговязая, щеки ввалились больше чем обычно. Она показывает пальцем на гроб и кричит так, чтоб всем было слышно:
— Ну и похороны у нашего Гершла, всем бы евреям такие!
Шинкарка исчезла, как сквозь землю провалилась. И похоронной процессии как не бывало. Но что это? Вот те на! Это же обрезание — его, Гершла, обрезание. Все веселятся… Пьют вино, закусывают пирогом. Видит Гершл: приближается к нему Иче-моэл. И нож в зубах держит. Гершл хочет крикнуть, что он уже обрезанный, а не может. Хочет убежать, а ноги как свинец…