И когда я увидел карету, ноги у меня подкосились, потому что я дружил с ветрами, и вчера я им кое-что обещал и на сегодня кое-что на себя взял, и вот господин их уже стоит у ворот поля, а ветры ни о чем не ведают, и как я к ним приду, и как же я им покажусь, и что я им скажу, если я не успею оповестить их и предупредить…
И я собрался с силами, и мои молодые ножки напряглись, притопнули, и я рванулся, отвернулся от того края неба и — к другому, к противоположному, да так стремительно, с такой силой, что если бы это был не господин, а просто ветер, я уверен, что мог бы потягаться с самым юным и легким, и никто бы меня не догнал и никто бы у меня этого бега не выиграл…
Но господин… Да к тому же еще в своей карете, запряженной черными конями цугом, и с всадниками на конях, и со слугой на козлах. И господин помчался за мной, и я уже чувствовал в спину его ветер, и я бежал, и ветер — за мной, и с боков, и спереди стал он забегать, и теснить меня, и лишать меня сил и дыхания.
И тучи понеслись над моей головой, и погнали меня и обогнали меня, и на поле началась буря, и тьма надвинулась; и приятели мои кузнечики замолчали, покинули меня и скрылись, а травы — я видел — испугались внезапного и сильного дождя.
Так вот… Вскоре, убегая, почувствовал я на голове первые дождевые капли, и в глаза мне сверкнула летящая молния, и сразу же послышался треск, и великий ливень пал на меня; и сразу же затем сзади раздался стук копыт, и сразу же затем в шею мою и затылок мой задышали конские ноздри, и сразу же услышал я, встали кони, и средь потоков ливня один из всадников спрыгнул с коня, подошел ко мне сзади, схватил меня и насквозь промокшего поднес к карете, открыл дверцу и втолкнул меня внутрь, и вот, мокрый и пристыженный, бежавший да не добежавший и посреди бега пойманный, оказался я лицом к лицу с господином в его карете…
И посмотрел на меня господин, а я на него — нет, потому что хоть моя вина и была ничтожной, а мой недосмотр — невольным и ненарочным, все-таки это был недосмотр, и ветры от этого пострадают, и что они скажут, и как они посмотрят теперь в глаза своему господину? И от стыда я опустил глаза, и расплакался от стыда…
И господин утешил меня, и господин тронул меня рукой и уверил меня, что ветры ничего не узнают, и что ветры не будут сердиться, и поскольку, как он видит, я их верное дитя, то и ему, господину, уж наверняка буду верен, и он берет меня к себе, в свой замок, и со дня сего — я под его покровительством.
Так вот…
И тут же карета его остановилась, и дождь уже прошел, и слез его слуга с козел, и открыл нам дверцу кареты, и господин вышел, и я следом за ним, и, выходя из кареты, я огляделся и увидел:
Мы находились на возвышенности, перед старым двухэтажным замком, и замок этот одиноко и уединенно стоял в вышине, окруженный туманами, как стенами, и туманы укутывали его, и туманы скрывали его от чужого взгляда и заслоняли от долины. И кроме этого, я тогда почти ничего не разглядел, да и времени глядеть у меня не было. И был господин встречен слугами своими, и поднялся он к себе наверх по мягким тропинкам и по лестнице замка, и я остался один, и дальнейшего, и того, что со мной будет, ждал. Показался вскоре слуга, и вел он за рога оленя, и на плече у него сидела ночная птица — горбатая, облезлая, беспомощная на заре и слепая днем; слуга познакомил меня с обоими и передал их в мое распоряжение, передал и сказал мне:
— Олень тебе дан, чтобы днем ездить по долинам и охранять наши дольние границы, а ночная птица — на ночь, чтоб кров наш и скарб от чего бы то ни было и от всяких опасностей охранять.
И повесил мне слуга на шею охотничий рог, и кремень и огниво, чтоб высекать огонь, вручил, а сам с ночной птицей повернулся и пошел прочь, ушел и оставил меня одного с оленем.
И был я легким и тотчас вскочил на оленя, а олень был легок и тоже, будто только этого и ждал, сразу же стал спускаться со мной с возвышенности в долину.
А что оберегать, я не знал, и от чего замок охранять мне не сказали, но я положился на себя и на оленью спину: что нужно будет узнать, то узнается, и что понадобится, то наверняка найдется.
И олень по крутой горной тропинке среди деревьев нес меня в долину, и пока мы спускались, ветки и листья деревьев хлестали меня по лицу, а олень все бежал вниз, вниз, и камни и камешки, сорванные по дороге его копытами, катились за нами, и так мы вскоре легко и дружно оказались внизу, и там сразу же встретили посланника ветров, который меня ждал:
— Зеленый, — радостно обратился он ко мне и от имени ветров передал, — не тревожься, ветры видели твою добрую волю и не пеняют тебе за твой недосмотр. И твое похищение — тоже нестрашно, ибо нашему господину доставило оно удовольствие. И ветрам он ничего не сделает, и никакого наказания они не понесут. А теперь будь здоров и служи верно, и что следует делать, делай всегда с радостью… Удачи!
И ветер этот, ничего больше не сказав, улетел, и я молчал и один, в долине, с оленем, на том месте, где он остановился, остался.
И я стал оглядываться и прислушиваться: но нигде, ни на скале, ни в долине, ни чужого голоса, ни чужой поступи не услышал.
И олень, привычный к дозору, тоже туловищем не двигал и голову высоко и величаво держал, и навострил уши, и ничего чужого — даже самого малого — его глаза и уши не упускали. Так стояли мы, и снова не знал я, ни от чего мы охраняем, ни от кого, — ничего, и кого считать своим, и кого чужим, было мне неясно; а олень знал, и время от времени, когда ему где-то мерещился какой-то шорох, он тихонько трогался с места и к тому подозрительному месту приближался, и некоторое время оставался там, где ему что-то почудилось; однако — так как ничего серьезного там не оказывалось, и так как ничего необычного за целый день не случилось, мы только стояли и вели себя тихо, и ни разу никто посторонний не пробежал, и ни разу не понадобился рог, ни разу не пришлось в него протрубить…
А вечером, когда олень поднял голову и повернул ее к скале, то в тумане, который на ней постоянно покоился и ее укрывал, увидел он переливы красок и понял: солнце садится и дневная служба подходит к концу, и пришло время подниматься на скалу, в стойло и на ночь, на покой, — забрал он меня и отыскал ту крутую тропинку, по которой мы прежде спустились, и по ней же поднялся со мной обратно наверх, и, поднявшись, доставил меня к замку, и мы увидели, что и вправду: солнце уже садилось и последними лучами прорезывало покрывало тумана — и тогда только я хорошо разглядел замок и его окрестности…
Замок был и в самом деле старый, из старинных кирпичей сложенный, крытый кровлей, как в старину крыли, наследие прошлого, но от него не веяло древностью, потому что вокруг замка, вокруг его пристроек и стойл, все было обжито и обустроено, и с одной стороны его был виден большой сад, а в саду — господин и его дочь гуляли.
И мне стало ясно, почему старый замок не выглядит старым, и почему скалу — такую высокую, неприступную и дикую — нужно охранять, и чего боится господин ветров, и понял я, что боится он не зря; потому что каким бы легким ни был господин ветров, а дочь его — еще легче, и сколько бы слуг и ветров ни состояло в услужении у господина, еще нужно, да и с еще большим числом нельзя быть уверенным…
И господин со своей дочерью шли по саду среди деревьев, и деревья радовались, а солнце уже почти зашло, но перед тем, как зайти, оно остановилось и постояло, и туманы, которые постоянно покоились вокруг замка, будто не от заходящего солнца свой цвет получили, но от отца с дочерью; на них глядя, и мы с оленем тоже увидели, подъезжая, гуляющих, и задержались, и хоть были усталыми и без сил, а глаз оторвать не могли.
И подошел давешний слуга, и велел мне слезть с оленя, и предложил мне еды и питья, и — сразу же как я поел — вернулся с ночной птицей…
Только ночная птица была теперь не та, что днем, и выглядела не облезлой и полуживой, но окрепшей и такой, как ей должно быть. И чем позднее, чем темнее становилось на скале, чем меньше на ней оставалось дневного света, тем больше и больше обретали глаза птицы свое обычное ночное зрение, и она смотрела на меня и меня сторонилась, снова и снова смотрела, и знать меня не хотела, и так, пока слуга не снял ее со своего плеча и ко мне, на мое не пересадил.