«Ликует птаха и полощет в горле…» Ликует птаха и полощет в горле отраду лета – где-то здесь, в кустах. Сбегаешь ты на берег с крутогорья, и осыпается песок в следах. Вот всё примрет – едва лишь платья складкам упасть у ног, лишь тронуть ветвь руке – над долгим «и» испуг вспорхнёт «и» кратким! А я божок приречный в лозняке. 1965 У костра
Избылось пламя – только в сучьях шныряет мышь огней ползучих. Мы с непонятной смотрим болью на негодящие уголья, и наши мысли не о ближних, но близкое в них есть одно, что каждый в сущности окно на грани жизни и нежизни. Задумываюсь, озарён такой же мыслью: с двух сторон глядят в огонь и из огня какие силы сквозь меня?.. 1965 Точность Я в средоточье медленных событий, где распускание бутонов нарочитей, чем время зримое в тех пузырьках с песком, – по мигу лепесток за лепестком и за цветком цветок, другой и третий, – томительно рождение соцветий. Что деется с той женщиной цветущей: едва забылась над водой текущей, лицом и грудью к ней устремлена, как струями витая быстрина остановилась, – тут же ненароком та женщина летит к её истокам. Не для моих и жадности, и лени такие тонкости в несчётности явлений, вниманию доступных в каждый миг, поэтому вперёд и напрямик я корочу подробностей цепочки и говорю: – Весна. Взорвались почки. 1965 Пришествие И снова возвращается гулёна, когда краснеют ветви оголённо в берёзовом лесу и ветер влажный гоняет по асфальту клок бумажный. Во всякий час – едва за город выйдешь – одну ее хлопочущую видишь, когда в руках, подобных смуглым соснам, бельё снегов полощется под солнцем, чтоб на ветру повиснуть для просушки, – и облачные пухлые подушки на синие ложатся покрывала. Как будто слишком долго изнывала по мужней ласке, по судьбе домашней, по выстланной половиками пашне – и вот вернулась к хлопотам гулёна! И думаешь о том ошеломлённо: она – пора души или погода?! И не заметишь вновь её ухода… 1965 Провожая Судьба разводит, как свела. В грядущем – тьма. А ночь, как никогда, светла – сойти с ума! Пусть слёзы просятся к лицу – нам не к лицу! Мы в человеческом лесу, как на плацу. Все так же мне верней зеркал твои глаза, а то, что рвётся с языка, – замнёт вокзал. Разлука страшная беда, но горший страх – вдруг стать чужими навсегда в двух, трёх шагах! Слетит с руки руки тепло, как ни держи. Да будет памяти светло всю ночь, всю жизнь… 1965 Цокот Сквозь изгородь и садик, сквозь дом проходит путь, которым скачет всадник и не даёт уснуть. Не ты ли в самой гуще безудержной езды? Дороге той бегущей неведомы бразды. Не зная мыслей задних, вперёд, всегда вперёд и рядом скачет всадник, вращая звёздный свод. Под теми ж небесами часы стучат «цок-цок!», и всадник тот же самый – в подушке твой висок! 1965 «Ночи зимние…» Ночи зимние. Звёзды сквозные, бесконечные острия. Не оплачут печали ночные ни метелица, ни плачея. Мир живой и ушедший восходят с двух сторон их внимающих глаз. И обменится жар мой на холод твой в мирах, совмещающих нас. Свечи теплятся здесь, а напротив – два печальных, два тонких плеча, неразумною мыслью о плоти ослепляя и горяча. 1967 Однажды Я позову в свой дом детей, позволю им капризничать и плакать, а после поведу в лесное утро, где голос птицы ранней войдёт мерцаньем смысла в назревший свет. Роса сгустится – на листьях покрупнеют капли, цветы откроют волю постояльцам, согревшись, муравейник закипит, и воспарятся запахи, и луч в сосущей глубине течением прозрачным ручья растреплется, и даже окажется, что камень, струе препятствующий, жизнеречив. Не я ли этот мир одушевляю?! Вот поведу детей в лесное утро и в заводи зеркальной ответ увижу вдруг, в улыбке различу горчинку, в надрывном шуме города припомню зазубрину сердцебиенья, а может, вдруг такое угадаю, что и себе позволю разрыдаться… 1967 |