В Ливорно Алехан одолжил у своего друга консула Дика несколько развлекательных книжек для оставшейся на корабле дамы. Он, впрочем, тоже был взволнован всем происшедшим и жаловался сэру Джону на бессонницу. Однако ум графа продолжал работать холодно и расчётливо. В Пизе по приказу Алехана произвели тщательнейший обыск в комнатах «последней из дома Романовых». Улов был богатый. Конечно, дело было не в деньгах и драгоценностях, которых у «великой княжны» опять накопилось немало, а в её переписке, различных бумагах, освещавших многотрудную и очень интенсивную деятельность этой энергичной молодой дамы. Заодно в Пизе арестовали и оставшихся там служителей «высочайшей особы». 25 (14) февраля эскадра Грейга в составе пяти линейных кораблей и одного фрегата взяла курс на Гибралтар.
Итальянская публика, увидев, чем завершились празднества и манёвры на русском флоте, была шокирована чуть ли не в такой же степени, как сами пленники. По словам одного из свидетелей, в городе всё кипело от возбуждения. Автор «Секретных и критических мемуаров о дворах, правительствах и нравах главных итальянских государств» Горани писал, что с «этого времени жители Ливорно и всей Тоскании почувствовали омерзение к Орлову и глубокое презрение ко всему русскому». Очевидно, изрядную долю этого пафоса праведного гнева следует отнести на счёт самих авторов сочинений. Но понять экспансивную южную публику можно. Ведь ей была видна только верхняя часть айсберга. Кастера утверждает, что великий герцог Леопольд даже сделал представление петербургскому и венскому дворам по поводу нарушения суверенитета Тосканы. Но в итоге права оказалась Екатерина, когда писала Орлову 22 мая (по ст. ст.): «Вероятие есть, что за таковую сумасбродную бродягу никто горячо не вступится не токмо, но всяк постыдится скрытно и явно показать, что имел малейшее сношение».
Тем не менее для самого Орлова ситуация создалась достаточно сложная. Он ведь ещё оставался в Ливорно и Пизе — здесь его держали многочисленные дела по завершению архипелагской экспедиции. Ещё не весь флот покинул Средиземное море. Надо было позаботиться и о многочисленных переселенцах в Россию, как знатных и влиятельных, вроде жены молдавского господаря Россандры Гики с семейством или константинопольского патриарха Софрония, так и простых арабах, черногорцах, албанцах, греках. В этой ситуации оказаться объектом сплошных пересудов, сплетен, домыслов, а то и улюлюканья, негодования, может быть, даже ненависти, как когда-то уже было в Петербурге и в Европе в связи с событиями в Ропше, ему, конечно, никак не хотелось. Но это была цена, которую ему пришлось заплатить за выполнение желания императрицы, не считаясь со средствами.
«Достать» авантурьеру тихо не удалось. Весь город олив и вся Пиза, а возможно, и Генуя, Турин, Милан, Рим заговорили вдруг об Орлове с такой страстью, словно он был миллионщик, царственная особа или главарь тайной секты. И итальянские негоцианты при встрече, вместо того чтобы спросить друг друга: «Удачно ли сбыли контрабанду?» или «Как воспользовались неурожаем в Неаполе?» — спрашивали: «А что слышно, не похитил ли этот разбойник Орлов в Тоскане ещё какую-нибудь принцессу?» Его личность была выставлена на общественный суд, и если его агенты в Италии были достаточно внимательны, то, вероятно, рассказали своему шефу много таких фактов его биографии, что Алехану оставалось только развести руками. Хотя у автора нет никаких положительных доказательств, но он почему-то уверен, что тон в формировании публичного мнения и в этом случае задавали дамы, ранее, несомненно, отдававшие должное ещё достаточно молодому красавцу гиганту, осыпанному орденами и драгоценностями, а теперь нашедшие, что он совсем не хорош и что шрам у него на лице, как у настоящего бандита из романов, а нос... самый неприятный нос. Рассказывали о его грубости и неприличных манерах. Вспоминали случай в доме маркизы Джентили Бокка Падули в Риме, когда Орлов во время ужина в присутствии многочисленного и самого изысканного общества начал демонстрировать свою невероятную силу и, легко раздавив в руке куски кристалла и железа, сжал двумя пальцами яблоко, которое разлетелось в стороны мелкими кусочками. Надо ж было такому случиться, что один из них попал в лицо герцогу Глочестеру, брату его величества короля Британии, и... ранил его (или ушиб). Все присутствующие были глубоко возмущены. Только Орлов казался невозмутимым и даже не подумал принести пострадавшему хоть какие-то извинения. Автор должен признать реальность этого достойного сожаления события, потому что ранить или зашибить яблоком можно было только особу королевских кровей (как и нанести травму горошиной — лишь принцессе)...
Впрочем, как бы ни неприятны были разговоры, Алехан подозревал, что дело может ими не ограничиться. «Прошу и того мне не причесть в вину, — писал он Екатерине, — буде я по обстоятельству дела принуждён буду, для спасения моей жизни, и команду оставя, уехать в Росию и упасть ко священным стопам Вашего императорского величества, препоручая мою команду одному из генералов по мне младшему, какой здесь на лицо будет. Да я должен буду и своих в оном случае обманывать и никому предстоящей мне опасности не показывать. Я всего больше опасаюсь езуитов, а с нею некоторые были и остались по разным местам, и она из Пизы уже писала во многие места о моей к ней преданности...» Лунинский считал, что Алехан просто набивал себе цену, чуть ли не блефовал. «Balafre ловко окружил свой лик ореолом, — писал он, — и при сиянии этого блеска спасал колеблющуюся династию Орловых... Он готовил императрицу к неуверенности... В этом вероломстве (? — Авт.), как и вообще в поступке со своей жертвой... виден «человек со шрамом», этот гвардеец, что объявлял народу о государственном заговоре перед Казанским собором, а затем в Ропше удушил Петра III, что ломал подковы у маркизы Падули, что, благодаря чуду, украсившись чужими перьями, приписал себе чесменскую победу. Теперь он хотел перехитрить царицу... возвратиться в столицу и произвести там реставрацию фамильной позиции...»
Спору нет, в поведении Орлова было не без наигрыша, не без преувеличения опасностей преодолённых и ожидаемых. И когда он отправлял донесение императрице «вчерне», оправдываясь боязнью, как бы «дела не проведали и не захватили где ни буть курьера моево со всеми бумагами», это, может быть, была попытка дать почувствовать императрице, каково ему тут приходится. Он деликатно обращал внимание Екатерины на неблагоприятную для него, как он с прискорбием чувствует, нравственную атмосферу, складывающуся при дворе её величества. «...Я принуждён был её («Елизавету». — Авт.) подарить своим портретом, который она при себе имеет, а естли захотят и в Роси[и] мне недоброходствовать, то могут по етому придратся ко мне, когда захотят». Он намекал, что не может отделаться от ощущения, будто кто-то на него куда-то доносит и клевещет. «Я несколько сумнения имею на одного из наших вояжиров, а легко может быть, что я и ошибаюсь; только видел многие французские письма без подписи имя, а рука кажется мне знакомая». И далее: «Я со всеподданическою моею рабскою должностью, чтоб повеленьи Вашего величества исполнить, употребив всевозможные мои силы и стараньи, и щестливым теперь зделался, что мог я оную злодейку захватить. Я почитаю за должность всё Вам доносить так, как перед Богом, и мыслей моих не таить... Желал бы я, всемилостивейшая государыня, чтоб усердию моему, которое я к освящённой Вашего императорского величества имею, соответствовали мои душевные и телесные силы: тогда б я считал себя щестливым и достойным тех милостей, каковые Ваше величество щедро на меня изливаете, а теперь оные принимаю яко недостойной, а из единого Вашего великодушия и особливой милости ко мне... Признаюсь, всемилостивейшая государыня, что я теперь, находясь вне отчества, в здешних местах, опасаться должен, чтоб не быть от сообщников сей злодейки застрелену или окармлену...» Нажим постоянно чувствуется и в содержании донесений, и, как уже говорилось, в самом тоне, в немилосердном переслащивании изъявлений «всеглубочайше рабской и непоколебимой преданности».