Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Взойду на Пахучую башню и стану с надеждою вдаль я смотреть, с надеждой смотреть; душа же до самых глубин охвачена сильным порывом, и вся, как поток, устремляюсь куда-то туда. А тучи плывут, тяжелыми грудами тучи со всех четырех заслонили сторон небосклон, да, отовсюду; и небо, бездонно-бездонное небо вдруг днем потемнело совсем. Гром прокатился, раскатами гром, и губы его восстали, восстали; но грохот от грома напомнил мне грохот того экипажа, в котором сидел государь. Вот летящая буря свернула с пути и влетает в ворота мои, во дворец; поднимает все занавеси и все пологи разом, и вдруг коричное дерево сплелось и запуталось все в корнях и ветвях – да, ветвях; а запах и острый, и резкий идет и идет. Великая птица павлин садится на дерево это и к нему приникает любовно… А черная там обезьяна свистит и стонет протяжно. Вот зимородок, изумрудная, синяя птица, сложила свои крылья, сюда прилетев, уселась совместно с другой. Фениксы, он и она, летают на юг и на север… Сердце мое полно до краев безысходной тоскою, дух, сбитый с пути, бушует вовсю, на меня изнутри нападает…

Спускаюсь с Террасы Пахучей, смотрю, озираюсь вокруг, вокруг озираюсь и медленным шагом иду потихоньку по самым глубоким дворцовым путям. Вот главная зала… Как глыба… Она упирается в небо – да, в самое небо… Строенья другие громадою темной с ней вместе поднялись и высятся к небу. По временам я прислоняюсь в истоме к флигелю направо, к востоку, да; смотрю на пестрые громады, и без конца, и без конца. Толкну в инкрустациях дверь, золоченые бляхи затрону – схвачусь я, их звук загудит, загудит, как звон колокольный какой-то. Перекладины двери моей из скульптурной магнолии все – да, все резные, карниз абрикосом ажурным отделан. Здесь целая сеть густая-густая деревьев, бродящих, качающихся; подперты пролеты утуном-деревом. Отделаны все редкими деревьями верхи колонн, их капители; неровными рядами они крепят упоры крыш. И в этот час все выглядит неясным и туманным, по одному могу лишь угадать другое – другое; а в общем кажется, как будто глыбы скал нависли сверху кое-как… А днем все пять цветов слепят, один перед другим – слепят; блестят и огненно сверкают – сплошное яркое сиянье! И плотно так скрестились камни, нет – это черепицы крыш – да, крыш; напоминает их узор игру каких-то самоцветов. Везде растянуты сплошной, причудливою сетью там занавесы, да; свисают вниз перевитыми узлами чуской бахромы. Дотянусь до карниза дверей, чтобы сделать движенье какое-нибудь, да, чтобы двигаться мне, и смотрю на широкую панораму причудливых дворцовых помостов-террас.

Белый журавль кричит и жалобно воет – да, воет; его одинокая самка стоит на одной ноге у сухих тополей. День уже в сумерках желтых, надежды мои прерываются – да, оборвались; печально одна отдаю себя зале пустой. Свисает, сияет луна, лучи надо мной лишь блистают – да, только; иду в эту чистую ночь одна в свой глубокий альков. Берусь за классически строгую лютню, сыграть отходящий от строгих мотив; играю о том, что не может быть долгой печальная дума моя. Под пальцем течет высокая нота, она изменяется дальше и переходит в другую: и тембром струна упоительно чистым звенит, мелодия вздымается вверх. Проходит сквозь все, что я вижу теперь, ее четкая, строгая тема – проходит; мысль моя крепнет, растет и себя поднимает сама. Но те, кто со мной, по обе руки, в своем огорченье роняют слезу – да, плачут; их слезы струятся потоком во всех направленьях, и этак и так. Не сдерживают уж рыданий своих, все громче и громче от горя вздыхают, вздыхают; но я уже вновь поднялась, шатаясь, иду, не зная куда. Рукав подымаю свой длинный, лицо закрываю свое – закрываю; и все пересчитываю свои неудачи, ошибки былого… Ни глаз, ни лица показать, показать… И вот в удрученном таком настроении я приближаюсь к постели своей. Собираю душистые разные травы себе в изголовье, в подушку; себе постилаю цветы, которые пахнут чудесно, на ложе. И вдруг засыпаю, и сплю, и грежу во сне и в сонной мечте, да, в думе своей; в душе же творится такое, как будто бы сам государь был здесь, рядом со мною. В испуге от сна пробуждаюсь – ах, нет, никого не видать, не видать; душа вся встревожена, будто потерю познала. Поют петухи целым хором уже, и меня им приходится горько жалеть, горевать; и я поднимаюсь, смотрю на луну, на ее сосредоточенный блеск. И взираю на звезды, рядами своими, рядами мерцающие; Би-Маобиады уже проступают в восточной окраине неба. Я вглядываюсь в середину двора, где лежит – да, лежит полусвет-полумрак; и как будто то изморозь выпала там, как бывает лишь осенью поздней. И тянется-тянется ночь, словно год, а не ночь; а в сердце моем клубится, клубится тоска, и никак невозможно ее утишить, изменить. Вот так я блуждаю в волненье, и места себе я найти не могу, не могу до утра… Мутнеет и брызжет рассвет… А я грущу про себя, грущу и горюю, и так весь год до конца – и не смею, не смею забыть».

Ван Си-чжи

Мы в павильоне орхидей

В девятый год правления государя под девизом «Всегдашняя гармония», в начале вечереющей весны, мы собрались там, среди гор Гуйцзи, на склоне северном, где павильон мой орхидей, чтоб совершить обряд изгнанья темных сил.

Все самые достойные пришли, собрались все – и стар, и млад. В этой местности были высокие горы, крутые холмы, густейшие рощи и длинный бамбук. И еще были чистые струи и быстрый поток, бегущие поясом друг перед другом и слева и справа.

И я устроил так, чтоб это все служило нашим чаркам, плывущим по извивам вод, и чтоб сидели рядом мы по этому потоку, и хоть у нас нет роскоши – свирелей из бамбука, и струн, и флейт, но чарка – раз и два – стихи, и этого достаточно для нас, чтобы выход дать просторный в область слова всем чувствам, где-то скрытым в глубине. А в этот день, сегодня, небо ясно и воздух чист, а благодетель-ветерок и ласкает и бодрит. Гляжу ли я вверх, созерцая громаду Вселенной, смотрю ли я вниз, наблюдая богатую жизнь, куда бы ни забрел мой взор и ни помчалась мысль – все это может радость слуха и взора до самых высей вознести, и, право, есть чем насладиться нам!

А вот как смотрят в небо и на землю люди, живя друг с другом весь свой век. Одни берут все из собственной души и мысли, проникновенно говоря об этом в одной лишь комнате своей. Иные же, отдав себя мечте и вдохновенью, волной свободною текут за все пределы форм и тел. Но хоть на тысячи ладов они стремятся к одному и отрицают другое и хоть спокойствие одних и суета других не совпадают, все они, обрадовавшись встрече с тем, что надо им, и обретя на время все в себе, так веселы и так собой довольны, и не подумают о том, что старость ведь идет.

Но вот они дошли до цели и… устали. Их настроение теперь уже другое, в такт ходу дел, с ним связаны тоска и недовольство. И то, что ранее так радовало их, лишь стоит на момент им посмотреть на жизнь вокруг себя, тотчас становится одним воспоминанием былых времен. Об этом нам и то нельзя не погрустить в приливе горьких чувств. Тем более, когда мы знаем, что и длинный наш век и короткий, следуя метаморфозе, кончат уничтоженьем, к которому стремятся они. Ведь древний автор говорит: «О смерть и жизнь – величественны обе». А разве нам не больно это знать?

И вот я всякий раз как созерцаю то, что возбуждало в людях старины приливы горестной тоски, – прямо чувствую, как будто с ним слит в одно. И не бывало так, чтоб их садясь читать, я не стонал в тоске, но все не мог сознать в своей душе, в чем дело здесь. Определенно знаю: говорить, что жизнь и смерть – одно, является пустою болтовней; уравнивать в одном нам предка Пэна и преждевременно умершее дитя – лишь вымысел пустой. Ведь те, кто будут наблюдать нас после нас, рассудят, как и мы, смотрящие теперь на старину. Взгрустнется, да!

И вот я здесь расположу сегодняшних сподвижников моих, перепишу все то, что сочинили они на наши темы здесь. Хоть поколенья наши будут различаться и обстановка жизни будет не одна, но то, что вновь поднимет чувство в них, по существу – одно. И те, позднейшие, что будут просматривать все эти сочиненья, пожалуй, и они прочувствуют над ними все это вновь.

6
{"b":"651942","o":1}