Она не знала, как попала на Бендлерский мост и на что рассчитывала, падая в воду с небольшой высоты. Самого падения она не помнила, помнила только, что смотрела на воду и думала о том, что вода всегда имела для нее особую притягательную силу, что ей всегда хотелось знать, «что там на дне». С того момента молодая женщина уже не имела влияния на дальнейшие события. Она очнулась насквозь промокшая, наглотавшаяся воды, дрожащая от холода, а вокруг была суета. Повсюду были полицейские, собралась толпа, люди кричали. Она вдруг поняла, что они кричат на нее, и тогда же, лежа на набережной Ландверского канала, она приняла решение не отвечать на вопросы. Было 9 часов вечера, вторник, 17 февраля 1920 года.
Ее завернули в одеяло и отнесли в участок, где дали выпить чего-то горячего и крепкого. Потом начались вопросы. Кто вы? Что вы делали? Вы поскользнулись? Вас толкнули? Вы сами бросились в воду? Зачем вы это сделали? Кто вы? Где ваши документы?
Неизвестная молодая женщина сидела в углу, дрожа, не говоря ни слова, бледная как полотно, в полуобморочном состоянии. Было ясно, что она смертельно испугана. Только когда полицейские снова начали кричать и пригрозили ей судебным преследованием, она выказала какие-то признаки внимания. «Я ни о чем не просила», – сказала она.
Она выговорила это по-немецки, правильно, но приглушенно, «с явным иностранным акцентом».
В тот вечер ее перевезли в палату Елизаветинской больницы на Лютцовштрассе, где она оказалась с двадцатью другими женщинами, находившимися там за счет муниципалитета. Сестры сняли с нее одежду, вытерли насухо, одели в белый халат и составили опись ее вещей: черная юбка, черные чулки, полотняная блузка, нижнее белье, высокие сапоги на шнуровке и тяжелая бесформенная шаль. Но ни кошелька, ни документов, никаких удостоверений личности. Сестры искали монограммы, прачечные метки, какие-то ярлыки, всё, что могло бы помочь полиции, но никакой информации не обнаружили, одежда неизвестной казалась исключительно домашней работы. Больше ничего не оставалось делать. Ей дали возможность уснуть.
На следующее утро доктора и полиция нашли ее окрепшей, более оживленной, по-прежнему испуганной, но в то же время державшейся несколько вызывающе. Она заявила, что не скажет им, кто она такая, кто ее родственники, откуда она и чем зарабатывает на жизнь. Им лучше оставить ее в покое. Это была не просьба, но требование, и когда вопросы продолжились, «на всех языках», она просто отвернулась к стене, закрыла лицо одеялом и больше ни слова не сказала. Ни слова.
Эта сцена повторялась изо дня в день шесть недель. Никакими усилиями нельзя было заставить неизвестную изменить свое поведение. Ей объяснили, что самоубийство – это преступление и ей так легко не отделаться, что лучше ей теперь сказать врачам, кто она такая, что нельзя позволять себе такое упрямство и ребячество, что ее семья о ней наверняка очень беспокоится. Ничто не помогало. Наконец докторам удалось настойчивыми вопросами выудить у нее признание, что она «работница».
Где же она работала?
Ответа не последовало.
Что это была за работа?
Молчание.
В конце марта доктора отправили ее в психиатрическую клинику в Дальдорфе, так как просто не знали, что с ней делать. Диагноз был «меланхолия» – или, точнее, «душевное заболевание депрессивного характера». Относительно ее общего психического состояния ничего сказано не было. Молодая женщина появилась в Дальдорфе, в пригороде Берлина, как «фройляйн Унбекант» (неизвестная) и заняла место в четвертом отделении, в палате «Б», в низеньком плоском здании, предназначенном для «спокойных больных». В палате было еще четырнадцать женщин. Ни одна из них, кроме фройляйн Унбекант, не была, строго говоря, спокойной.
При осмотре, проведенном в клинике 30 марта 1920 года, был зарегистрирован ее вес – 110 фунтов (около 50 кг) и рост – 5 футов 2 дюйма (около 160 см). Дальше в описании говорилось: «Очень сдержанна. Отказывается назвать имя, возраст и занятие. Сидит в упрямой позе. Отказывается что-либо заявить, утверждает, что у нее есть на это основание и если бы она захотела, то давно бы уже заговорила… Доктор может думать, что хочет; она ему ничего не скажет. На вопрос, бывают ли у нее галлюцинации и слышит ли она голоса, она ответила: “Вы не очень-то сведущи, доктор”. Она признает, что пыталась покончить с собой, но отказывается назвать причину или дать какие-нибудь объяснения».
К врачам в Дальдорфе фройляйн Унбекант отнеслась с тем же смешанным чувством страха и презрения, которым отличалось ее поведение в Елизаветинской больнице. При одном виде белого халата она спряталась под одеяло, а когда ее убедили открыть лицо, врачи заметили, что она избегает встречаться с ними взглядом. Особенно странно было ее сопротивление первому физическому осмотру.
Казалось, она страдала, когда врачи осматривали ее тело, и им скоро стало ясно почему: тело ее было покрыто шрамами («многочисленные рваные раны», гласил протокол осмотра). Врачи отметили еще одно: она не была девственницей. Для девушки, «не достигшей двадцатилетнего возраста», это было немаловажное обстоятельство, и врачи решили испробовать новый подход. Не послать ли им за ее «женихом»?
Последовала бурная реакция: Nichts von alledem! (Ничего подобного!)
Ну тогда в чем же дело? Как можно ей помочь, если она ничего не говорит?
«Я больше ничего не скажу!»
Но на следующий день фройляйн Унбекант сдалась и признала, что боится за свою жизнь: «Дает понять, что не хочет назвать себя, опасаясь преследования. Впечатление сдержанности, порожденной страхом. Больше страха, чем сдержанности».
И так всё это продолжалось день за днем, постоянно и безрезультатно.
Иногда врачам казалось, что они чего-то добились. Фройляйн Унбекант назвалась работницей? Это правда?
Молчание. Кивок.
А ее семья? Они тоже из рабочей среды? Может быть, она расскажет что-нибудь о своей семье?
Хорошо. Ее родители умерли. Мать умерла «недавно». Братьев и сестер у нее нет. У нее вообще нет родных.
Вообще никого?
Никого.
Она в этом уверена?
Молчание.
После еще двух месяцев этой игры в кошки-мышки врачи из Дальдорфа вызвали берлинских полицейских и сообщили им, что потерпели неудачу. Они попросили полицию предпринять серьезные усилия, чтобы установить личность этой женщины, и добавили, что сами они не в состоянии этого сделать. Таким образом, в начале июля фройляйн Унбекант вывели из палаты в холл, где у нее сняли отпечатки пальцев и сфотографировали. Увидев устремленные на нее объективы, она начала изо всех сил сопротивляться, «зажмурила глаза», и ее пришлось силой удержать на месте.
Ее сфотографировали анфас и в профиль и отпустили в палату, всю в поту.
Фотографии и отпечатки пальцев были разосланы в Штутгарт, Гамбург, Мюнхен, Дрезден – во все уголки Веймарской республики. Тем временем полиция наводила справки и поблизости. Все больницы и психиатрические клиники Берлина были обследованы на предмет выявления выписанных или исчезнувших пациентов, чье описание совпадало с наружностью фройляйн Унбекант. Взглянуть на нее в Дальдорф приезжали матери исчезнувших дочерей и мужья пропавших жен. Ее уже посетил брат некоей Марии Андреевской. А когда ее в упор спросили, не является она другой Марией, по фамилии Ваховяк, недавно пропавшей в городе Позен, она рассмеялась: «В какую игру вы играете со мной, доктор? Желаю вам удачи».
Никто не осудил берлинскую полицию, когда она прекратила дело. Исчерпав свои ресурсы, она не ожидала, что усилия в других частях Германии принесут плоды. Начать с того, что не верили, что неизвестная – немка. Врач Елизаветинской больницы предположил, что она родом из Баварии, но в главном управлении с этим не согласились. В дальдорфской клинике осталась запись: «Известно, что она говорила по-русски с ухаживавшими за ней сестрами».
Когда полиция удалилась и вопросы прекратились, наступила реакция. Старшая сестра в Дальдорфе вспомнила, что фройляйн Унбекант в первые дни ее пребывания в клинике находилась в состоянии тяжелой депрессии. По целым дням ее невозможно было убедить отвернуться от стены. Она не ела и не пила. Она не могла спать. Стоило ей заснуть, ее начинали мучить кошмары. Она закрывалась одеялом с головой и укладывала подушки, образуя нечто вроде баррикады; сестрам приходилось изгибаться, чтобы поговорить с ней. Они называли ее leidend – страдающая. «Страдалица», «страдальческий тип».