Я думаю, его радовала теперь раньше надоедавшая ему фигурка мистера Тапселя в серой шляпе, по своему обыкновению забегавшего и щелкавшего фотографическим аппаратом со всех сторон. Л.Н. даже нарочно проехался лишний раз по двору верхом в сопровождении своего внучка Илюшка, чтобы дать возможность мистеру Тапселю сделать снимок…
Вечером в яснополянском зале собралось большое общество: Л.Н., Софья Андреевна, Лев Львович, Те, Булыгин, Гольденвейзер и позже Владимир Григорьевич. Говорили о том же, о чем заговаривал Л.Н. со мной по дороге в Телятинки: о брошюре ученого студента, о пожаре у Шмидт и о Репине. В связи с вопросом о безумии последнего Л.Н. говорил, что прочел обстоятельно две трети поднесенной ему врачами больницы в Мещерском большой книги профессора Корсакова о душевных болезнях и при этом часто при чтении не мог удержаться от смеха – так много в книге несообразностей.
– Представьте только, – говорил Л.Н., – есть восемнадцать разных классификаций душевных болезней, и все они отвергают одна другую. А в каждой классификации свои отделы и разряды, которые тоже не сходятся… Или он ставит вопрос: что такое «я»? И отвечает, что есть ощущения, из ощущений складываются представления, из представлений – умозаключения, и эти умозаключения составляют «я». Ну, а ощущения кто же испытывает? Ведь, должно быть, «я», которое воспринимает их?.. Полная несообразность! И так почти всё.
Затем Л.Н. дал очень интересное определение состояния безумия. Он говорил:
– Я не согласен с учеными в определении того, что такое душевная болезнь, безумие. По-моему, безумие – это невосприимчивость к чужим мыслям: безумный самоуверенно держится только своего, только того, что засело ему в голову. Моего он не поймет. Есть два рода людей. Один человек отличается восприимчивостью, чуткостью к чужим мыслям. Он находится в общении со всеми мудрецами мира – и древними, и теми, которые теперь живут. Он отовсюду собирает впечатления: и от них, и из детства, и из того, что няня говорила… А другой человек знает только то, что его, что раз пришло ему на ум. Вот как Михаил Васильевич (Булыгин. – В.Б.) рассказывал о каком-то чудаке, который был уверен, что чтобы освободить душу в человеке, надо отрубить ему голову: тогда душа выйдет через два отверстия – из головы и из сердца… Но это два крайние типа, и вот между ними идут всевозможные градации.
8 июля
После завтрака поехал с Л.Н. в Овсянниково. Видели пепелище после пожара: на месте двух изб стоят две полуразрушившиеся печки с торчащими трубами. Ребятишки Горбунова весело бегают вокруг.
– Мне часто приходят в голову, – говорил, глядя на них, Иван Иванович, – стихи Пушкина:
И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть.
И равнодушная природа Красою вечною сиять! —
хотя наше пожарище еще и не гробовой вход… Только, думаю, природа ко мне неравнодушна.
– Нет, «равнодушная природа», – подтвердил, улыбаясь, Л.Н., – равнодушная и красивая. Вот она мне не равнодушное, близкое, – указал он на девушку, пришедшую за детьми, – а природа – равнодушное.
– Но у вас у самих, Л.Н., есть описания природы прекрасные, где природа производит впечатление и неравнодушной…
– Обязательно когда-нибудь перечитаю Толстого! – засмеялся Л.Н.
После пожара Горбуновы ютятся в маленькой избе в одну комнату; Шмидт – в каком-то сарайчике. Заговорили о предполагаемом переезде их в Телятинки к Чертковым, по предложению последних. Они не решаются покинуть Овсянниково. Как на одну из причин этой нерешительности Мария Александровна указала Л.Н. на «слабую сторону» Софьи Андреевны: нежелание постоянной близости к нему его друзей. Но Л.Н. стал горячо заверять ее, что на этот раз она ошибается, и добавил:
– Не надо думать о других… Вот действительно, крайности сходятся: думать как можно меньше о себе и в то же время не думать о других. Я говорю – «не думать о других» в том смысле, что ничего не предполагать, не предугадывать о них, а делать самому то, что нужно.
На обратном пути через Засеку встретили толпу дачников с только что пришедшего из Тулы поезда. Тут же шел Буланже, с которым Л.Н., остановившись, перекинулся несколькими словами. Дачники почти все кланялись.
С террасы одной дачи, из зелени, слышим торопливый тонкий женский голос:
– Льву Николаевичу привет! Льву Николаевичу привет и почтение!
«Лев Николаевич» сначала не обращал внимания на крик, потом наклонился слегка и сделал под козырек.
Утром дал мне письмо: молодой человек хочет поступить в университет, чтобы избавиться от воинской повинности. «Учиться в университете хуже, чем быть солдатом», – сказал и в этом духе просил ответить юноше Л.Н., желая указать на подневольность солдатчины и безнравственность вполне сознательного отношения к школе, к науке как к средству пропитания, освобождения себя от труда за счет народа. А когда мы возвращались из Овсянникова, он подозвал меня и просил «получше» ответить на это письмо. Как раз вчера был у Л.Н. юноша, который передал ему о своем намерении сделать буквально то же самое, что предполагал сделать и упомянутый корреспондент. Л.Н. особенно задевало то, что у обоих спрашивающих и сомнения не возникало в том, что нравственнее. Задевало, что оба рассуждали с чисто эгоистической точки зрения.
10 июля
Приехали француз Шарль Саломон из Парижа, давнишний знакомый Толстого, Николай Васильевич Давыдов из Москвы – приват-доцент университета и бывший прокурор Тульского окружного суда, и Николай Николаевич Те – от Булыгиных, где он теперь живет.
От «Посредника» прислали новую книжку «О воспитании», три статьи Толстого, написанные в 1909 году. Первая из них – письмо Л.Н. ко мне, то самое, которое прислано было им в ответ на мой запрос об образовании во время работы над «Христианской этикой». Письмо это он прочитал сегодня, и оно ему так понравилось, что вечером он прочел его вслух, тем более что, как он сам и заметил, вопрос об образовании должен был быть близок Давыдову, состоящему председателем правления Московского народного университета имени Шанявского. Но как Саломон, так и Давыдов выслушали письмо довольно равнодушно. Точка зрения Л.Н. едва ли близка им обоим.
Отмечу, что Толстой всячески подчеркивал свое внимание к Давыдову: называл его «такой дорогой гость» и пр. Меня это даже несколько удивило: так редко видел я Толстого нарочито любезным. Само по себе внимание его к Давыдову понятно: последний связан с семьей старинными дружескими отношениями.
Гольденвейзер много играл: Шуман, Шопен.
– Как я люблю Шумана! – говорит Софья Андреевна.
– Да кто же его не любит? – отвечает Л.Н.
11 июля
Я ночевал в Ясной. Проснувшись утром, узнал, что ночью в доме был большой переполох. Софья Андреевна, продолжая требовать, чтобы Л.Н. взял свои дневники у Черткова, устроила ему бурную сцену. Сначала она лежала на полу его балкона, а потом убежала в парк. Просьбы Душана, Те и Льва Львовича не могли ее заставить вернуться. Она требовала, чтобы за ней пришел сам Л.Н. Наконец он пришел, и она вернулась.
Нехорошо проявил себя Лев Львович, который грубо кричал на отца, требуя, чтобы он отправился за Софьей Андреевной в парк.
Приехал Сергей Львович. Днем между детьми Толстого происходил совет о том, как предохранить Л.Н. от всевозможных неожиданных выходок больной Софьи Андреевны.
12 июля
В Телятинки к Елизавете Ивановне Чертковой, матери Владимира Григорьевича, приехал известный баптистский проповедник Фетлер, одетый в длиннополый сюртук и в белую накрахмаленную манишку, и заявил, что он хочет проповедовать крестьянам Ясной Поляны и Телятинок против Толстого. Когда ему стали указывать, что по многим причинам это неудобно, ретивый немец возразил, что на эту проповедь его призывает «голос Божий».
Когда я, придя в Ясную Поляну, рассказал об этом Л.Н., он повторил несколько раз: