Литмир - Электронная Библиотека
A
A

20 Frinta, Antonín: Ruská emigrace. In: Ottův slovník naučný nové doby, díl V, sv. 2. Praha: Ottovo nakladatelství, 1939, c. 858.

21 Более подробно см.: Дойков Юрий. С. П. Постников. Материалы к биографии. (1883–1965) Архангельск, 2010. — 294 с.

Записки революционерки. Воспоминания Елизаветы Викторовны Постниковой. Памятник неизвестному революционеру

Так назвала я свои воспоминания за период свыше двадцати лет моей революционной деятельности в рядах партии социалистов-революционеров. В них бесконечной вереницей проходят лики умерших, погибающих и погибших революционеров.

В этих воспоминаниях есть имя Владимира Васильевича Буянова.

Весть о смерти В. В. Буянова я получила одновременно с вестью о смерти С. В. Морозова — так все это меня придавило, что хотелось только молчать и уйти...

Да, бывают разные смерти: смерть, как завершенный цикл жизни человека, — хорошая смерть. Есть смерть ребенка у молодой матери — это почти что, если вырвать кусок мяса из груди матери, когда из нее еще каплет молоко или когда на ней — на этой груди — осталась ямка от лежащей головки мертвого ребенка. Эта смерть — ужасна.

Бывают смерти на кресте, на Голгофе, перед чем все падают ниц. Эта смерть почетна, она не всем дана. Но есть смерть, и очень часто: «умер бедняга в тюремной больнице». Это тоже наша смерть, смерть революционера.

Этой смертью и умер наш товарищ — Владимир Васильевич Буянов.

Петербург в 1903 году

Питер имеет две стороны. Богатую, пышную, показную и бедную-пребедную, настоящую жизнь. На окраинах город не блещет красою, нет там ни замков, ни дворцов. Там настоящий, мокрый, серый Петроград с дымными трубами, грязными окнами, черными кошками и темными лестницами.

Идешь по темной улице Питера и кажется тебе, будто бы движется навстречу человек, а подошел к нему — его уже нет; ушел куда-то в подвал иль в землю провалился черт, и лишь свет прорезывает мглу туманную от уличного фонаря; не виден номер дома, не видно никого. Как быть?.. Но скоро сам найдешь и дом, и номер, и самую квартиру и дернешь колокольчик иль стукнешь кулаком...

Бьют пушки с крепости, идет вода с залива (наводнение в 1903 году, когда высшая точка состояния воды была 8 футов). А пусть идет. Не страшно ничего, то было ведь давно. Теплее будет в доме и ветер пробежит, очистит воздух пыльный, прогонит дым, туман, раздует мглу и только тучей серой подымется над городом дурман.

У казенки часто кружится и спотыкается тоненький какой-то человек и не знает прямо, как идти домой. Все улицы стали ему неизвестны, все лица прохожих ему незнакомы и все он толчется на одном и том же месте, куда он попал, откуда — не помнит.

Эх ты, забулдыга! — думается мне. Бедный, нищий ты — все карманы пусты, гол весь, как сокол. Лишь в груди, налево, сердце носишь полное от обиды, горя и тоски — ими ты богатый, нищий наш — богач. Вправо и налево, а затем назад — там его кровать, там он будет спать. Между чистым тротуаром и булыжной мостовой — долго в ямке не проспит он... вот идет и городовой.

Таким Питер представлялся мне в начале 1903 года.

Первое полугодие в Питере совершенно меня пришибло. Дождь, вечный дождь — вся жизнь, будто болотная лихорадка. В самом городе и на окраинах бедные чиновницы комнаты сдают. Я поселилась у Калинкинского моста, чтобы быть недалеко от знакомых моей семьи; я получила это наставление от матери, которая весь последний год гимназической жизни вместе с дамами нашего дома читала нам лекции о Джеке Потрошителе, об увозе русских девушек в гаремы и, если не ошибаюсь, то «Бездна» андреевская углубила эти лекции по «эмансипации женщин».

И вот под влиянием этого сидишь себе тихонько одна в комнате, физику читаешь, а так хочется хотя бы на Фонтанку побежать посмотреть или ватрушку с клюквой в соседней лавочке купить, да призадумаешься, лучше уж утром завтра пойти. К хозяйке в кухню выйдешь — там все про нужду говорят, про обиды людские, про дворника, про домовладелку, как она, мол, с дворником, «бесстыдница», любится. Или про курсисток говорят: курсистка одна тут к студенту все бегала, а оказалась замужняя дама. Днем и вечером кофе на голубой керосинке варится, постоянно варится, но и «кофий» его называют по-питерски, так же, как «руп» вместо рубль.

Опять физику читаю, и кофе пахнет в квартире до тошноты. Потом бегу по Фонтанке и дальше на Офицерскую к братьям Адельгейм в театр, чтобы поскорее попасть, только бы подальше от этого кофе и от этих тридцати трех несчастий. В театре идет «Отец» или «Кин» — трагедии ужасные, и плачу также ужасно в платок все три акта, а затем побегу поскорей, как стрела, домой, чтобы Джек Потрошитель не убил по дороге.

Выросшая в мужской гимназии и будучи всегда с мальчиками, я прекрасно себя чувствовала в мужском обществе, где на меня не обращали внимания, но ходить в гости в профессорскую семью, где было много дам, было для меня мучением; я вспомнила тогда все наставления, полученные дома, как надо себя в лучшем обществе держать и как надо мне быть со всякими дамами «нашего круга», где надо приличие знать — и все мне тогда становилось наперед неприятно.

Приходя туда, я совершенно тупела и, несмотря на свою подвижность, превращалась в соляной столб и молчала, считая часы и минуты, когда прилично будет уйти из такого салона.

Меня всегда туда звали и ждали. Там бывали путейцы — пижоны, все они были в сюртуках на белой подкладке, усиленно курили папиросы и душились крепкими духами.

Моя опущенная коса и английская кофточка вызывали у них смех, который они тщетно скрывали, а я демонстративно не делала прически и носила кожаный пояс, хотя дома этого никогда не делала. Мое поколение уже не носило косовороток, не стриглось, не курило. Нигилизма признаков никаких не осталось, была какая-то внешняя замкнутость и вовсе «душа не нараспашку».

Бывая в этом доме, я все больше и больше не сходилась с ними и молодежью этой семьи — может, этому была причина, что разговоры там были большей частью на совершенно незнакомые мне темы. Кроме того, я ненавидела свою застенчивость, и теперь мне понятно, почему я опускала глаза, когда среди салонных разговоров прорывались такие откровения, от которых я вся пылала.

Врачи и общество взрослых, которое посещало эту семью, было самое реакционное — есть такая отдельная каста во врачебном сословии, которая не участвует ни на Пироговских съездах, ни в какой-нибудь профессиональной собственной организации. Все мои знакомые врачи тянулись за лейб-акушером Оттом и вполне удовлетворялись этим.

Так глупо и неинтересно шло время в Питере; приехал мой будущий beau frere немец и всячески меня оберегал от всяких новых знакомств; ходил со мной гулять по набережной, вспоминая, какие ошибки я сделала в диктанте в первом классе гимназии, когда он был моим репетитором, — я после второго раза заболевания скарлатиной догоняла класс.

В отношении молодежи справедливость требует сказать, что путейцы-пижоны не все были такие отвратительные, как мне они тогда казались. Двое из них попали в революцию, сидели по тюрьмам и пострадали немало. Один из них — маленький беллетрист из толстого журнала и другой — его товарищ по тюрьме — были просто обыватели и даже очень сердечные люди. И потому говорю, что я слишком несправедливо относилась к людям этой среды, так как искала всюду и везде только революционеров.

После я перебралась на Васильевский остров в самую гущу студенческой жизни, но, увы, я никак не могла отыскать себе подходящих друзей. Больших беспорядков нигде не было, снова принялась учить я мозг и костяк.

Надо сказать, что когда я приехала в Питер, то во всем студенчестве было заметно придавленное настроение — это было зимой 1903 года. В университете собирались небольшие сходки, главным образом по вопросу об уничтожении дисциплинарных судов. Везде уже чувствовалось, что реакция вошла во все щели, и мне грустно было, что я оторвалась от бурного Киева, где легче было все знать и всем жить.

7
{"b":"649229","o":1}