Да, Ленни определенно не хватало — утро можно было бы начать значительно веселей. Он прекрасно понимал, на каком крепком крючке держит Ленни. Понимал и другое: она тоже хорошо его зацепила. Эта ее летучесть, мгновенная смена траекторий движения, скоростей, настроений, ракурсов, эта невероятная скорость, с которой она говорит, бежит по жизни, сыплет идеями… Все это иногда раздражало, иногда утомляло, иногда озадачивало, но — кружило голову. Быть может, порхания эльфа — своего рода материализация нового быстрого взгляда кинокамеры? Однако хорошо, что нет иллюзий, будто он держит ее на коротком поводке. Когда нет иллюзий, легче избавиться от наваждения.
Еще одно новшество, на которое он согласился, — утром ему стали приносить газеты и журналы. Долгорукий предлагал «бегло охватывать мыслительную ауру публики».
Эйсбар поднялся с постели, прошел за ширмы, где был приготовлен большой кувшин с ледяной водой, облился, растерся жестким полотенцем и, заварив кофе, уселся к столу с «Московским муравейником». На третьей странице красовалась мутная фотография со сборища футуристов «Короли объектива». Его эльфа Ленни провозглашали принцессой. К статье прилагалась фотография летящей дамы, которой так гордилась Ленни, но на газетной бумаге все сливалось в серую грязь и понять мизансцену было сложно. Да, Ленни умудряется влезть в вывернутые карманы мира. Кто их вывернул — землетрясение? адский шквал? Вот именно. Именно это и должно быть в центре «Защиты Зимнего» — отражение стихии, порожденной ошибкой истории. Стихия — вот ключевое слово. Неуправляемая, разрушительная, дьявольская стихия. Эйсбар вдруг понял, что говорит сам с собой.
Он ехал в студийную контору, которую Долгорукий арендовал на Неглинной. Там его ждал улыбчивый секретарь и еще несколько пар внимательных глаз. Надо было решить вопрос с многочисленными натурщиками, так называемой массовкой: где их набирать, к какой социальной группе они должны принадлежать, сколько часов в день они будут находиться на съемочной площадке. Долгорукий предлагал с цифрами не церемониться.
В приемной уже пил чай Андрей Николаевич Гесс, прекрасный его приятель-оператор. Вместе они уже года два занимались разными изобразительными опытами, но большинство проявленных пленок припрятывали: не для киножурналов. Во время войны Гесс много снимал в окопах, но именно тогда студия отказалась использовать его съемки — слишком дико. На пленке чьи-то глаза, как камешки, валялись на земле. Покалеченный солдат беспомощно оглядывался в поисках руки. Другие операторы снимали общие планы передвижения войск, почти все — с дальней точки. А Гесс — свои жуткие натюрморты.
— Эйсбар, а мы тут чайком балуемся — присоединяйся! Чай зеленый, японский, удивительно, знаешь ли, скручены листы, посмотри-ка. — Вооружившись щипчиками для сахара, Андрей Николаевич уже разложил на блюдце орнамент из листов, часть из них расправил, наложил один лист на другой, сверил рисунок. Весь мир у него был под микроскопом.
— Что с объективами? — Эйсбар сразу начал деловой разговор.
— Все упаковано. Князь… — титул Долгорукого Гесс произнес не без иронии, будто голосом сделал поклон, — …обо всем позаботился. Фантастическую немецкую камеру нам дают! Она… — И он заговорил на языке инженерных страстей. За спиной Гесса появился Долгорукий. Блаженно улыбаясь, он слушал операторский монолог. — Короче, надо решить, как снимать с высоких точек, — закончил Гесс.
— Решим-решим, господа, — Долгорукий образовался в центре комнаты и уже увлекал съемочную группу к себе в кабинет. — В Петербурге вас ждет прекрасно подготовленная команда, которая возьмет на себя все производственные тревоги. А что со сценарным планом? Был бы рад услышать, каково же буйство идей. Сергей Борисович? — Долгорукий уселся в свое кресло, предложив гостям диван и кресла у низкого чайного столика, сделал знак секретарю перенести на него поднос с чашками. Глядя на Эйсбара, он подумал, насколько быстро изменился этот человек, насколько острее и решительнее стал его взгляд — ничего общего с тем почти юношей, который изрисовывал лист за листом во время их первой встречи. Теперь он — почти полководец. Спокойный, холодный, точный. Прекрасно-прекрасно!
— Надо бы, чтобы мосты развели на несколько дублей, — начал Эйсбар с середины своей мысли.
— Скажите какие именно и в какой час дня.
Гесс улыбнулся и стал потирать руки. Эйсбар прищурился.
— А мы не могли бы привлечь к фильме Паоло Трубецкого? Я бы хотел снять, как он делает гипсовый слепок. Мальчуган, сачок, бабочка. Хрупкая скульптура, которая на глазах начинает оживать: сачок приподнимается, бабочка машет крыльями, вот-вот взлетит, но… на нее наступает нога в сапоге и скульптура разбивается вдребезги — разлетаются мрачным фейерверком осколки. А ноги — очень крупный план — ноги в лаптях, сапогах, босиком идут дальше, дальше, шлепают по лужам, переходят трамвайные пути, топчут траву на газонах Летнего сада. Они будут рефреном идти через всю фильму пока не окажутся на мраморной лестнице дворца. От их тяжелого топота взрывается классическая культура — люстра в консерваторском зале, античная головка в университетской библиотеке, ангел на вершине Александрийского столпа, дирижабль в воздухе. На поле валяются фрагменты нашей обыденности: исковерканный рояль, тарелки, соусница из некогда одного сервиза, бокал, расколовшийся надвое, шляпка, зонтик, фотоаппарат, да что угодно. Спаниель в бархатном ошейнике пытается поднять голову, оглядывается на поле с обломками, пытаясь найти хозяев, смотрит в кадр и навсегда закрывает глаза. Последнее, что он видит, — бабочка. Культура уничтожена. Далее — рабочие идут с фабрики. Людской поток. Понадобится не менее семи тысяч для массовой сцены. На крыше дома в кожаном пальто и кожаных гетрах стоит член партии большевиков и смотрит на этот поток. Крупный план лица и усталые, спокойные лица рабочих. Человек в черном — эдакий «ворон» — достает небольшой флакон со стеклянной притертой пробкой, открывает ногтем, высыпает на тыльную сторону ладони щепотку порошка и вдыхает его.
— Дивная деталь, Эйсбар! Дивная! Конечно же кокаин! — расхохотался Долгорукий.
Гесс промолчал. Он почти не реагировал на рассказ Эйсбара, однако казалось, что по лицу его перемещаются тени мыслей. Долгорукий следил за выражением его лица, на котором четко и мгновенно отражалось, что возможно снять, что малореально, но все-таки достижимо, а что почти нереально и пока неизвестно, как сделать.
Эйсбар продолжал.
— Летний сад, скульптуры, дети с боннами. Крупный план — ворона, которая наскакивает на малыша, оставленного без присмотра. Сборище кокаинистов — членов партии большевиков. Во главе с «вороном» они сидят с рабочими в трактире. Эпизод «соблазнение толпы». Не знаю еще, как он будет решен. Дождь из наганов. Большевики учат рабочих стрелять. Сцена снимается в лесу. Стреляют по гипсовым бюстам. Белая пыль оседает на грязных потных лицах. Эпизоды бессмысленных зверств большевистских шаек в городе. Нескончаемые ряды защитников Зимнего — оцепление, стоящее плечом к плечу. Камера отодвигается на длину улицы, двух улиц, трех улиц, и оказывается, что круги оцепления множатся, множатся, множатся… Когда «вороны» поведут свою разношерстную стаю к Зимнему дворцу — съемка с верхней, очень верхней точки, Гесс, мы, должны понять, откуда снимать, — мы увидим, что разухабистой дикой толпе, которая крошится, теряет свои части в переулках и подворотнях, потом эти людские капли снова появляются и сливаются с толпой, так вот, этой хаотической волне противостоит стройная линия защиты. Это сугубо графическое решение. Ну, такова общая концепция. Будут еще детали.
Было видно, что Эйсбар устал. Он не волновался, рассказывая свою фильму, но прожил ее или скорее пробился сквозь нее как сквозь ледяную глыбу. Он уже знал, что фильма существует. Где-то тяжело, дымно дышит — как громадный сильный зверь возлежит на проспектах и мостах Петербурга, куда они завтра выезжают.
— Завтра или сегодня? — переспросил его Долгорукий.