Раздались аплодисменты. Некоторые кричали «браво», но в нестройных голосах слышалось удивление. Ожогин вдруг вспомнил вечер с Лямскими, музыкантами-путешественниками.
— Мы сделаем удивительные серии… — завороженно шептал Чардынин. — У него есть целый набор трюков с разными механизмами и техническими приспособлениями, он, видишь ли, нежничает с ними и, в конце концов, приручает. Веришь, Саша, уже изложил мне идею о том, как человек влюбился в поезд.
— Верю, Вася. Что-то ты разволновался. Я тебя таким, душа моя, давно не видел.
Кторов показал еще несколько удивительных номеров, которые вводили публику скорее в смятение, чем в восторг. Но это смятение как раз дорогого стоило. Впрочем, Ожогин колебался.
Домой возвращались затемно. Густая ночь, дуга огней вдоль побережья. Ожогин вспомнил про Толстого в Антибе — неужели корпит над сценарием при свете лампы с алым абажуром? Наверное, нанял кого-нибудь из русских рифмоплетов, которые пристратились к прованскому вину, а на дорогу домой денег нет. И все-таки Кторов… Новая комическая серия — и все у его ног. Может, именно это сейчас и нужно публике — грустные трюки? И покоряет он своей безоружностью, вот чем. Это может купить публику. А что он выделывал в ресторане! Если попытаться объединить, перемешать, дать зрителю вздохнуть на бессмысленных падениях, а потом — рраз! — и тебе Отелло. Ожогин заерзал. Кажется, он начинал понимать, что надо делать. Завтра подписать контракт. И все-таки не простовата ли наша синематографическая публика для него? Опять риск, а Толстой все выгреб. Серии с Кторовым можно было бы продать в Америку и победить Холливуд. Он же существо как с другой планеты, он зачарует. И надо ли будет платить процент Нине?
Дома Ожогина ждало письмо от Лямских. Они рассказывали о том, что на Кавказе, в театрике города Боржоми, видели «инженерную драму Бориса Кторова», которую «ни в коем случае нельзя упустить». «Тогда — да. Завтра же контракт. Не думаю, что он много запросит», — сказал себе Ожогин, еще раз пробегая глазами строчки.
Утро было подернуто дымкой, отчего, казалось Чардынину, в воздухе была разлита таинственность. Он встал первым в доме. Было часов шесть утра. Чардынин сделал себе кофе и сел в саду. Нетерпение охватило его еще в середине ночи, когда открылись глаза, сон ушел, а на смену ему пришло навязчивое желание ехать подписывать контракт с Кторовым. Чардынин ждал, когда проснется Саша. Если Ожогин сомневается в кторовских сериях, тогда он, Чардынин, должен настоять на их запуске и рискнуть тем, что ему при благоприятных обстоятельствах причитается из доходов. Задумчиво приковылял к столу длинноухий Бунчевский и улегся Чардынину на ноги, как уставшие крылья распластав по траве уши. Чардынин улыбнулся. С момента встречи с Кторовым он стал повсюду видеть репризы и трюки.
Ожогин спустился часа через два, когда Чардынин окончательно извелся. Глотнул остывшего кофе, сунул в рот сигару и уселся в плетеное дачное кресло.
— Что ты решил с Кторовым? — сразу спросил Чардынин.
— Скажи честно, Бася, ты действительно считаешь, что он «купит» публику, или тебе просто очень хочется, чтобы он ее «купил»?
Чардынин помолчал. Лицо его было нахмурено, на нем появилось упрямое выражение.
— Я не знаю, «купит» ли он публику, — медленно проговорил он, словно с трудом подбирая слова. — Но я знаю, что публика будет полной дурой, если не «купится».
Ожогин хмыкнул.
— Заодно и мы с тобой останемся в дураках. Ладно, решено — заключаем контракт, только не на «Новый Парадиз», а на «Ожогин и Ко». Не будем пока говорить об этом Нине Петровне. Пусть это было только наше с тобой дело. Проиграем — сами будем виноваты. Выиграем — тем лучше. Не придется делиться.
— Еще одно, Саша. Я хочу сам заключить контракт.
Ожогин кивнул:
— Заключай. У тебя в старой фирме ведь есть доля? И сразу начинай им заниматься. Сценарии, реквизит, партнеры, съемки — все на тебе. Полный хозяин. Как ты думаешь, сколько он запросит в неделю?
И они принялись обсуждать, сколько смогут платить печальному комику за его смех и слезы.
Глава XVI. Премьера в Мариинке
О премьере эйсбаровской «Защиты Зимнего», которая должна была состояться 25 октября в Мариинском театре, гудел весь Петербург. Уже месяц как в синематографических театрах крутили киножурнал, посвященный громогласному событию. Публика увидела режиссера Сергея Эйсбара на крыше здания Синода, улыбающегося оператора Андрея Гесса с новенькой камерой «Цейс» в руках на Троицком мосту. В короткой нарезке кадров из фильмы было представлено оцепление вокруг императорского дворца, в котором странным образом рука об руку стояли юнкера, солдаты, одетые в форму разных эпох, от Петра I и войны 1812 года до нынешней, античные скульптуры и даже бестелесные средневековые рыцари, облаченные в блестящие доспехи и шлемы. Эпизод неожиданный и впечатляющий. В этом же киножурнале были кадры, в которых неуправляемая толпа угрожающе надвигалась на Дворцовую площадь. Толпа была снята с невероятно высокой точки и оттого похожа на нашествие тараканов. Поговаривали, что режиссер чуть не разбился насмерть, когда снимал этот кадр. Ходил также слух, что великие княжны прослышали, будто в фильме снимается спаниель, и уговорили показать им этот фрагмент, и что будто бы все плакали.
Рекламой были полны и газеты. «Московский муравейник» и «Северный экспресс» поместили плакат с фотографиями, сделанными «известной футурессой Ленни Оффеншталь», как сообщала газетная строка. В кадре были совмещены крупный и общий планы: некто в черной кожанке и высоких сапогах держал под уздцы коней, что украшают портик арки Генерального штаба, — черная фигура, глядя на которую вспоминалась песенка о страшном «вороне». В нижнем углу плаката скалилось злое лицо Жоржа Александриди. Плакаты висели и в городе. Самый большой полностью закрывал фасад «Пассажа» на Невском проспекте. Внизу плаката красным было начертано перефразированное изречение Столыпина: «Нам не нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия!» На крыше электрическим светом горело составленное из разноцветных лампочек название фильмы.
Когда съемки заканчивались, Долгорукий сам предложил пригласить Ленни, чтобы та сделала фотоснимки. Она не числилась в списке известных мастеров, но князь знал ее работы, видел серию «Столкновения», и его художественному вкусу, существующему в двух непересекающихся параллелях — личной и профессиональной, — потрафила некоторая нежность, с которой госпожа Оффеншталь разламывает мир. Это отличало ее от других воинствующих трансформаторов старого искусства. А может быть, Долгорукому просто было приятно представлять, как хрупкая фотографесса — ему как-то показали Оффеншталь на одной из выставок — скачет по крышам с не по росту огромным штативом.
Ленни была вне себя от радости. Она летала как стрекоза и муравей в одном лице по съемочным площадкам. Усердствовала, делая выразительные портреты Гесса и Эйсбара. Эйсбар не хотел позировать, и она снимала его во время работы, когда он в коротком пальтеце, полосатом шерстяном шарфе, которому суждено было определить моду на ближайший зимний сезон, ходил вокруг камеры, постукивая новообретенной тростью. Король, путешествующий инкогнито, — так Ленни определила для себя его образ. На свои съемочные владения он смотрел с прищуром, заранее зная, где таится подделка или крамола, но до времени не подавая виду.
— Ленни, Ленни, маленькая Ленни, — услышала она его голос, пробираясь через коридор в одном из павильонов, и через секунду оказалась утянутой в комнату, где окопалось несколько десятков шляп. — Ленни, Ленни, где твои колени? Так, кажется, пел вам на даче господин Александриди? — Эйсбар устроился на каком-то сундуке, сдвинув ворох шляп, притянул ее к себе, и холодные руки его уже обжигали ее тонкую кожу. Пальцы пробегали по позвоночнику, отмечали лопатки. Она не успела опомниться, как и курточка (новая, с лисьей опушкой), и плотный, как ей казалось, защитный пуловер были стянуты с нее и он, прижимая к себе, мял ее и вдыхал запах, как будто она — струящийся отрез ткани — совершенно, совершенно податливый. И все повторял: «Ленни, Ленни, маленькая Ленни…»