Она схватила пять карт и собиралась ими ударить Григория Петровича по носу, но он увернулся.
– Чур! Не отворачиваться!
– Так больно же будет.
– А если я останусь?... Разрешается только закрыться картами и выставить один кончик.
Григорий Петрович покорился.
– Раз! – крикнула попадья и ударила картами по носу. – Еще четыре раза! – и она залилась смехом. – Два, – промолвила она тихо и уже слегка задела его картами, и так же в третий раз.
– Не будет же и вам пощады! – сказал он, сдавая карты.
В другой раз она осталась с десятью картами.
– Раз! – крикнул Григорий Петрович с притворным злорадством.
– Ой, больно!
– Григорий Петрович! – окликнула его из другой комнаты Пистина Ивановна.
Он оглянулся. На пороге детской стояла хозяйка.
– Оставьте! – тихо промолвила она.
Когда он вернулся, попадья, указав глазами на детскую, сказала:
– Слышите?
Оттуда доносился голос жены головы:
– И пошло... Еще носы поотбивают... Только их и слышно.
Григорий Петрович оглянулся. Пистины Ивановны уже не было. Он покачал головой.
– У-у, подлые! – прошептала попадья.
Весь остаток вечера она была грустна и молчалива.
Только за ужином от выпитого вина она немного оживилась. Кто-то из мужчин затянул песню.
– Вы умеете петь? Давайте споем, – предложила она Григорию Петровичу.
– Запевайте.
– «Выхожу один я на дорогу» – знаете?
– Немного.
Она вышла на середину комнаты и запела. Тихо-тихо, словно из-за гор, донесся звон золотого колокольчика, раздавался ее тонкий голос, постепенно крепчая. Григорий Петрович начал ей вторить тенором. Все затихли. Слушателям представилась ночь, тихая и звездная; темным пологом укрыла она высокие горы, крутые скалы. Невыразимая тоска охватывает душу, тоска одиночества и заброшенности. Кажется, будто горы шевелятся и шепчутся скалы, прислушиваясь к отдаленному гулу, доносящемуся из беспредельной вышины. А там? Мириады звезд мерцают, вспыхивают, гаснут... Вот несколько ринулись вниз, вычерчивая серебряный след... Сердце тревожно бьется, ширится, растет душа, словно она рождает все эти звуки и образы. Забывается все окружающее. Песчинка в безграничном мироздании, человек чувствует, как бьется сердце мира... мысли растворяются в сладостном забытьи... и он замирает в ожидании.
Замерла и песня. Умолкли певцы, но в комнате все еще стояла такая глубокая тишина, словно люди прислушивались к отдаленному эху. И хотя его не было, но оно звучало в каждой душе, пробуждая неясные предчувствия.
Первым нарушил молчание секретарь суда. Он молча поднялся, подошел к Наталье Николаевне и опустился перед ней на колени. Схватив ее руки, он умоляюще произнес:
– Матушка наша, соловушка! Еще раз... еще хоть немножко... – и он благоговейно поднес маленькую руку попадьи к губам. – Сроду не слышал такого голоса... – продолжал он.
Его жена как ошпаренная вскочила, заметалась по комнате и, пробегая мимо мужа, сердито толкнула его в спину.
– Бочка! – крикнул он, схватив ее за подол платья. – Ты слышала? Слышала когда-нибудь такой голос? Так только славят Бога серафимы и херувимы.
Все это приняли за шутку и засмеялись. Сама секретарша, не желая подать виду, что она глубоко задета, произнесла с улыбкой:
– А ты уже раскис, голубчик... Что-то он у меня очень падок на песни, особенно когда выпьет, – закончила она, обращаясь к попадье.
– От вашего пенья я когда-нибудь умру! Так меня и разорвет на куски! – говорил он возбужденно, хватаясь руками за грудь, словно хотел показать, как она у него разорвется.
– Вот вы какой. Тогда я не стану петь, чтобы с вами чего не случилось, – сказала попадья.
– Матушка, канареечка! Я и без того умру... спойте, – не унимался он, порываясь еще раз схватить ее за руку.
– Ладно, ладно, спою. Только встаньте... – сказала она, а глаза ее, вызывающе глядевшие на присутствующих, казалось, говорили: «А что? Видели? Слышали? Захочу – все будете у моих ног».
Казалось, она росла на глазах у собравшихся в гостиной. Не робкая девушка стояла перед ними, а величавая царица.
Спела веселую песню, потом снова грустную и еще веселую. Вечер закончился танцами. Секретарь суда, изрядно выпив, схватил попа, и оба они пошли откалывать гопака, да так, что пол ходуном ходил.
Разошлись далеко за полночь. Поп еле волочил ноги. Григорий Петрович пошел провожать их.
На улице попадья взяла Григория Петровича об руку, и они пошли вперед. Поп, стараясь не отстать, заметно шатался и что-то бормотал. Они не обращали на него внимания, занятые интересной беседой. Попадья все время весело смеялась, да так заливисто, что собаки, спавшие в подворотнях, начинали испуганно лаять. Поп кричал на собак, а попадья еще теснее прижалась к своему провожатому, словно боялась, что собаки бросятся на нее.
– Я надеюсь, что вы теперь, зная наше пристанище, когда-нибудь заглянете к нам, – сказала она, подавая ему руку, когда они подошли к поповскому двору.
– Ваш гость! – ответил Григорий Петрович; поп в знак дружбы обнял его на прощанье и поцеловал.
Григорий Петрович возвращался домой, опьяненный нечаянной радостью.
– Непременно пойду к ней, – произнес он шепотом, раздумывая, какой выбрать день для первого посещения.
Не долго он собирался и уже на другой день пошел. Домой вернулся рано, но еще более радостный, и решил рассказать куме, как весело провел время.
– Вот это люди! – закончил он рассказ.
– Ой, берегитесь голубых глаз! – предостерегающе сказала ему Пистина Ивановна. Она весь вечер была задумчива и грустна. Григорий Петрович не заметил этого.
На третий день он пошел погулять и сам не заметил, как очутился у поповского двора; на четвертый – снова... Вскоре он стал там бывать чуть не ежедневно, как свой человек.
По городу пошли сплетни. Люди передавали из уст в уста рассказы об их продолжительных загородных прогулках. Кто-то видел через окно, как они вечером пили чай... ее рука лежала в его руке, и он время от времени целовал ее. Поповская кухарка, Педора, обладательница большого синего носа, уверяла, что попу все это известно, но он до поры до времени решил терпеть. Только однажды, сильно опьянев, он заговорил с женой, плакал и умолял прекратить свидания.
– Хватит и того, что я уже раз покрыл твой грех... Знаешь, что будет, если преосвященный дознается? – уговаривал он ее. Но она и слушать не хотела.
– Плевать мне на тебя и на твоего преосвященного! Как жила, так и буду жить!
Много еще разных разностей плела кухарка. Но чего только не наговорит прислуга, которой хозяева уже задолжали за три месяца?
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Миновало теплое лето с его солнечными, ясными днями; пришла осень, ненастная, с густыми туманами и темными, непроглядными ночами. Настанет день – оглянуться не успеешь, а он уж на исходе, а ночь длинная-предлинная – и выспишься, и лежать надоест, а свет все не заглядывает в окно, солнце где-то дремлет за горами; только дождь однообразно стучит в стекла, навевая тоску.
Христя и не заметила, как пробежало лето и наступили холодные ночи, начались беспрестанные ливни, загнавшие людей в дома. Выйдешь на двор – дождь, слякоть, а дома тоже не лучше – серо, сумрачно.
В это время тоскливо не только в селе, но и в городе. В селе хоть работа есть – прядут, шьют, а в городе – либо ложись спать спозаранку, либо слоняйся по комнате без дела.
Чтобы скоротать время, Христя начала вышивать сорочку. Марья то ей помогала, то рассказывала разные истории из своей жизни. С того дня, как она вернулась избитая, Марья никуда не ходила и все тосковала, часто плакала. Но слезами горю не поможешь, только изведешь себя. Марья и в самом деле начала сохнуть: безрукавка на ней болталась, как мешок, а в юбке она уже дважды переставляла петли; лицо поблекло и осунулось, померкли глаза, и не один седой волос засеребрился в висках.
В один из таких вечеров Христя принесла в столовую самовар, села на нары и взялась за шитье, а Марья забралась на печь. Кругом было тихо; из панских покоев доносились только звон посуды и приглушенный говор.