— Просит, чтобы разрешили бывать в машинном отделении, — смущенно сказала Люся. — Он уже ходил туда, с Екимычем познакомился, но сегодня пришел капитан, заругался, выгнал. Вот мальчик и просит, чтобы вы поговорили с капитаном: пусть позволит ходить к Екимычу.
Фролов сдержанно улыбнулся. Он не раз видел Антошку в самых неожиданных местах: то около котлов, где мальчик, вытаращив глаза, смотрел, как бушует в топках пламя, как голый по пояс дневальный, попавший по наряду кочегарить, швыряет огромной лопатой уголь, то в лазарете, где Люся делала перевязки легкораненым и выхаживала двух бойцов, раненных тяжело, но чаще в кают-компании — наблюдающим за бойцами, которые чистили оружие, притихшим в уголке во время политбеседы или скромненько присевшим на край скамьи во время занятий ликбеза — вытянувшись, положив аккуратненько ладошки на колени, Антошка, не шелохнувшись, моргал от прилежания, шевелил губами, беззвучно повторяя слова вслед за великовозрастными учениками, измученными уроком. Бойцы относились к нему по-дружески. Фролов, незаметно наблюдая за Антошкой, радовался в душе — все не один на один со своей бедой ребенок. Встречал парнишку и на мостике — Антошка, прижавшись лицом к стеклу, расплющив в белую лепешку нос, оцепенело смотрел на рулевого, на колесо рогатого штурвала, за долгие годы отполированного ладонями до костяного блеска.
Капитан на мальчика внимания не обращал, поэтому странно и неожиданно было, что он выгнал Антошку из машинного отделения.
— Вообще-то на пароходе слово капитана — закон. Но я попробую уговорить Виталия Викентьевича, чтобы сменил гнев на милость. — Фролов притянул к себе Антошку, обнял его. Подавшись вперед, легонько стиснул руку Еремея. — Отдыхай, сынок, набирайся сил.
Вставая, положил на постель ремень Ефрема-ики, показал взглядом на серебряную статуэтку:
— Можно будет в городе показать ее ученым людям? Они очень обрадуются…
Еремей вздрогнул, испуганно сунул фигурку под подушку.
— Ну что ж, нельзя так нельзя. — Фролов вздохнул. — Выздоравливай поскорей, — и слегка подтолкнул Антошку к двери. — Идем!
В пустом коридоре он заглянул в распахнутую настежь дверь каюты-камеры Арчева и Ростовцева. Там никого не было. Задержал взгляд на шинели Арчева, которая комом валялась на койке — непорядок!
Поднялся на палубу, прошел на корму, где около одежды, развешанной на паровой лебедке, топтался Ростовцев и где, заложив руки за спину, скучающе прохаживался от борта к борту Арчев. Выводной, прислонившись к фальшборту, наблюдал за ним; другой выводной, охраняющий общую камеру, стоял у кормового кубрика рядом с Матюхиным, который, слушая его, посматривал то на пленных, то на капитана.
— Росиньель, росиньель, птит’уазо, — негромко напевал капитан на мотив песенки «Соловей, соловей-пташечка…», наблюдая, как за кормой крепят к пароходу дощаники, — ле канарие шант си трист, си трист! Эн, де, эн, де иль нья па де маль! Ле канарие шант си трист, си трист…[14]
— Я вижу, у вас отличное настроение, — весело заметил Фролов. — Никогда не слышал, чтобы вы пели.
Капитан вздрогнул от неожиданности, повернулся и тут же дружелюбно заулыбался.
— А почему настроение должно быть плохим? — Он мелко, счастливо засмеялся, поколыхивая круглым животиком. — Банда разгромлена, экспедиция окончена, возвращаемся домой. Чего лучше? — И, поглядывая за борт, опять замурлыкал. — Росиньель, росиньель птит’уазо… Подхватывайте! — предложил, лукаво глянув на Фролова.
— Рад бы, да французского не знаю, — тот сокрушенно развел руками. — Разве что по-русски? Да и то не сумею: ни слуха, ни голоса.
— Жаль, — огорчился капитан и мечтательно протянул — Сейчас бы сюда нашу славную Люсю. Она-то бы уж поддержала.
— Хотите послушать «Соловей-пташечку» еще и по-остяцки? — усмехнулся Фролов. — Люся, по-моему, тоже не знает французский.
— Можно и по-остяцки. Получился бы замечательный интернациональный дуэт. — Капитан весело рассмеялся. И, сразу оборвав себя, грозно рявкнул, свесившись через борт: — Трави, трави конец!.. Хочешь, чтоб при «стоп!» эти посудины разбили друг друга? — Выпрямился, опять запел: — Росиньель, росиньель, шерш дан капот, ле канарие шант си трист, си трист… Росиньель, росиньель, шерш дан ля пош…[15].
— У меня, Виталий Викентьевич, небольшая просьба под ваше хорошее настроение. — Фролов смущенно кашлянул, оглянулся, подтолкнул вперед Антошку, спрятавшегося за его спиной. — Вы запретили этому мальчику быть в машинном отделении…
— Я? — Капитан удивленно округлил глаза. — Ах да… — вспомнив, напустил на себя строгий вид. — Было дело, признаюсь. Турнул его. Там, понимаете ли… — пошевелил пальцами в воздухе, прищелкнул, — там, понимаете ли, всякие части вращаются. Опасно! Долго ли до беды?
— И все-таки разрешите ему бывать в машинном отделении, — несмело попросил Фролов. — Мальчик будет осторожен, — нагнулся к Антошке. — Ты ведь будешь слушаться Екимыча-ики? Если он скажет: «Туда нельзя!», не полезешь?
Антошка, не отрывая испуганных глаз от капитана, кивнул.
— Хорошо, дозволяю, — беспечно махнул рукой капитан и уточнил торопливо: — Но только под вашу ответственность!
— Дуй к своему Екимычу! — Фролов чуть подтолкнул Антошку и, когда тот, просияв, побежал к двери в машинное отделение, сказал задумчиво: — Глядишь, со временем, может, станет первым остяцким механиком. А нет, что ж… все на время забудет о своем горе.
— Еще из-за остячат у вас голова не болела, — фыркнул капитан, — придумали себе заботу! — Но, увидев, как неприязненно поджались губы Фролова, перешел на деловой тон: — Разрешите полный вперед? Задержались мы что-то.
— На пароходе вы начальник. Если пора — командуйте. — Фролов достал из нагрудного кармана массивные серебряные часы, прикрепленные цепочкой к петле клапана. Рассеянно глянул по привычке на надпись: «Верному бойцу революции т. Фролову Н. Г. за храбрость. Начдив-51 Блюхер, октябрь 1919 г.». Щелкнул крышкой, посмотрел на циферблат. — Долгонько они у вас прогуливаются! — поднял недовольный взгляд на выводного.
Тот начал оправдываться, что ждал-де, покуда одежда вот этого — кивнул на Ростовцева — высохнет, но Фролов не дослушал. Позвал:
— Матюхин! — И, когда тот подскочил, потребовал: — Впредь распорядок не нарушать.
Матюхин украдкой показал кулак выводному. Тот засуетился:
— А ну топайте в камеру, гидры!..
— Все на борт! — гаркнул капитан за корму. И направился не спеша к мостику.
Поднявшись в рубку, он постучал по переговорной трубе. Склонился к ней, буркнул вовсе уж не по-командирски:
— С богом, Екимыч… — И дернул ручку машинного телеграфа.
Екимыч, сухой, жилистый, сидел с Антошкой у верстака, попивая чай не чай, а так, настоянный на мяте кипяток, без сахара, без заварки. Когда из переговорной трубы раздался стук, старик сорвался с табурета, прижался ухом к раструбу.
— Ага, понял, — доложил капитану. Подмигнул мальчику поверх круглых, в железной оправе, очков, так нравившихся Антошке, прямо-таки завораживающих его. — Ну, хлопчик, отчаливаем. Сиди, и ни с места!
Погрозил темным пальцем, с большим выпуклым, как створка раковины, ногтем. И, приволакивая ноги, кинулся к машине.
Антошка зачарованно понаблюдал, как Екимыч перебрасывает какие-то тяжелые, блестящие рычаги, крутит посверкивающие штурвальчики. Когда Екимыч нырнул в маленькую дверцу, что вела в кочегарку, Антошка развернулся к верстаку. Протянул руку, погладил любовно масленку, гаечные ключи, отвертки, потрогал пилки по металлу, разбросанные по обитой жестью столешнице, и опять рывком повернулся к машине — в ней что-то сыто и сильно чавкнуло, охнуло с шипением; в больших грязно-желтых трубах заворчало, заклекотало.
— Вот и кончилась наша эпопея, — проговорил Ростовцев, услышав над головой приглушенный толщей верхних помещений гудок. — Теперь каждый прожитый час будет приближать нас к расстрелу.