И снова студёной тьмой пахнуло на Арсена. Безвольно сжался он, принимая книгу. Холодно было, словно спустился в мрачный подвал. Стужей тянуло от стен комнаты.
9
А на Соловках стояла уже глубокая осень. Перекатывались через прибрежные валуны волны холодного моря. Хоронясь в невысоком ельнике у тропинки, покрытой россыпями брусники, притаился сын умершего недавно донского казака Тимофея Рази. Дерзкая шутка на исповеди в соборе напугала и самого Степана.
«Ну как пожалуется, чёрт старый!» — опасливо думал он и хоронился, хоронился в ельнике, выжидая, когда начнут грузиться на ладью уплывающие паломники.
Не знал Степан, не мог знать, что хоронится он под самым оконцем кельи Мартирия, и соловецкий старец глядит сейчас на него и видит, как опасливо прячется он.
В келье Мартирий был не один. Духовный сын его, монах Епифаний, ждал благословения. Просил Епифаний отпустить его на пустынножительство на реку Суну... С этой ладьёй, которую, хоронясь, ждал дерзкий казак Степан, должен был уплыть и Епифаний.
Медленно отвернулся от слюдяного оконца Мартирий.
Дерзок, но не умён казачок Степан оказался. Пошто бояться ему доноса Мартирия, коли знает тот, что в мире всё совершиться должно, чему назначено совершиться.
С печалью посмотрел Мартирий на застывшего в ожидании благословения Епифания. Скатилась слезинка по закаменевшему лицу старца.
Снял Мартирий со стены медный, отчеканенный образ Божией Матери со младенцем Иисусом Христом и благословил им Епифания. Знал Мартирий, что великий подвиг предстояло совершить иноку, страшную смерть принять за святую веру...
Глава вторая
1
от и наступила в Москве осень. Зарядили дожди, как-то сразу потемнели бревенчатые, похожие на башни острогов дома. Улицы взбухли грязью, а те, что вымощены были брёвнами, сделались скользкими. Сжались дни. Раньше запирали улочные решётки и запоздавшие москвичи подолгу стояли под дождём, ожидая, пока проснётся сторож. Спать ложились теперь раньше, и редко где можно было увидеть свет в непроглядной, окутавшей Москву тьме.
Но иногда и совсем уже за полночь золотилось слюдяное оконце в келье Арсена. Началась работа над изданием «Следованной псалтири» с молитвословом, и патриарх торопил. Короткого осеннего дня не хватало Арсену.
Так уж получилось, что хотя среди справщиков немало было знатоков языков — чудовский старец Евфимий, к примеру, владел и греческим, и латынью, и ивритом, — но всё равно главная работа лежала на Арсене. Он подбирал древние книги в библиотеке, с которых делались справщиками переводы. Арсену приходилось и сличать их... Мало-помалу втянулся он в нелёгкую работу, и удивительная картина открылась ему.
Ещё будучи в свите Паисия, запомнил Арсен замечания патриарха по поводу русского церковного чина. Все различия Паисий объяснял недостаточно тесными взаимоотношениями Русской Церкви с греческой, ошибками переписчиков, приведшими к порче богослужебных книг...
Арсену тогда замечания Паисия казались обоснованными. Странно было бы ожидать от малообразованных русинов, чтобы, из века в век переписывая книги, сумели они сохранить прежние тексты неиспорченными.
И только сейчас, углубившись в работу, начал понимать Арсен, что Паисий был не вполне прав. Изменение обряда произошло в самой Греции, а не в России. В одиннадцатом веке в Константинополе тоже служили по употребляемому сейчас в России Студийскому уставу. Преподобный Феодосий из Константинополя и привёз устав в Киево-Печерский монастырь. Из Киева устав распространился по всем русским церквям и — Арсен долго не мог поверить в это! — в нерушимой точности сохранился в течение всех веков.
На самом же греческом востоке Студийский устав постепенно сменился уставом Иерусалимским. В двенадцатом веке его приняли на Афоне, а к началу четырнадцатого века — и в самой Византии, а затем и в южнославянской Церкви...
Бедствующая церковь греческого востока, хотя и чтила память преподобного Феодора Студита, но уже позабыла о его уставе.
После этого вставал вопрос, что же считать порчей книг? Если следовать наставлению Никона: «Праведно есть и нам всяку церковных ограждений новизну истребляти...» — следовало бы вернуться к докиприановским[5] служебникам, ещё более увеличивая различие с греческой службой... Этого ли ждал от своих справщиков Никон? Едва ли... Очень уж полюбились Никону разговоры Паисия о единстве Православной Церкви. Значит, правильнее просто заменить Студийский устав Иерусалимским.
— Нет! — раздался голос. — Не то, Арсен!
— Не то?! — от неожиданности Арсен выронил из рук книгу и, подняв глаза, увидел какана. Тот сидел как ни в чём не бывало в его келье, в тёмном от дождя плаще.
— Не то... — повторил какан, поднимая упавшую книгу. — Вспомни о судьбе Максима Грека, Арсен. Сколько томился он в волоколамской темнице? От дыма и смрада, от оков и побоев временами приходя в омертвение? Шесть лет, Арсен! Но Максим был святым, он выдержал. А ты, Арсен, выдержишь ли такое?
— Что же делать, какан? — начиная дрожать от знобящего холода, спросил Арсен. — Какой устав посоветуешь избрать?
Какан, хотя и не видел его лица Арсен, поморщился.
— Что за времена настали? — сказал он. — Какой ты Схария, Арсен? Мелковат против Схарии... О чём ты спрашиваешь меня? Ты понимаешь? Протяни мне руку! Так! Ты помнишь, о чём мы говорили?!
— Помню... — безвольно отозвался Арсен. — Ты мне сказал, что я — не мусульманин.
— Да! А ты хочешь узнать, кто ты?! Спрашивай!
— Хочу... — так же безвольно сказал Арсен. — Кто я?
— Ты — не мусульманин, Арсен! — властно сказал какан. — Ты слышишь меня?
— Слышу, какан... Я — не мусульманин.
— Ты — не католик! Слышишь?
— Я — не католик.
— Ты — не униат и не православный! Слышишь?! — Властный голос бился в уши Арсена, захлёстывая его холодом.
— Кто же я? — выдёргивая свою руку из руки какана, воскликнул он.
— Ты хочешь узнать, кто ты?
— Я ничего не хочу! Я уже покаялся во всём, чему ты учил меня!
— Разве можно, Арсен, покаяться в том, чего ты не знаешь о себе? А ты ведь не знаешь, кто ты!
— Ты же всё равно не скажешь, какан!
— Скажу. Дай опять руку! Смотри в глаза мне! Повторяй за мной, если хочешь узнать, кто ты! Повторяй... Ты — не униат!
— Я — не униат...
— Ты — не православный!
— Я — не православный... Кто же я, какан?
— Ты — Схария, Арсен!
— Кто?!
— Сха-ри-я... Ты — Схария! — Голос какана уже не гудел, а гремел в ушах Арсена. — Отвечай, Арсен, кто ты?! От-ве-чай! Кто ты, Арсен?!
— Схария... — непослушными, занемевшими от стужи губами прошептал Арсен, и сразу легче стало. Не ушёл холод, но словно другим сам Арсен сделался, уже неподвластным холоду.
Хотелось сказать Арсену, что не желает он быть никаким Схарией и в деле не желает участвовать, но черно смотрел на него какан, стужей несло из черноты его глаз... Пропадало в этом холоде желание спорить. Откуда явился, как оказался здесь... Кружилась голова у Арсена, не мог он мыслью ни за что зацепиться...
А какан продолжал говорить, и слова его входили в Арсена и не могли выйти назад, звучали все сразу, мешаясь друг с другом.
— Не получилось со Схарией, может, с тобой получится... — говорил какан. — Слишком самонадеян Схария был. Злобу свою слишком открыто тешил. Ты другой. Ты осторожнее будешь, Арсен, потому что боишься. Не в том дело, Арсен, чтобы выбрать устав похуже. И двумя, и тремя пальцами крестное знамение творили, и всё равно не подойти было, если с верой творилось знамение. Не в том дело, сколько пальцев, Арсен, складывать, а чтобы, кроме пальцев, ни о чём больше не думал человек. И помни, Арсен, они себя не щадят ради своего Христа, а тебя и подавно, Арсен, не помилуют. Надобно поэтому, чтобы не твоим наущением поругание святыням делалось, а чтобы у них, когда, кроме пальцев, ни о чём думать не смогут, нужда появилась в этом. Чтобы по убеждениям своим над святынями своими надругались, тогда и в нас нужды не будет. Будем смотреть да радоваться...