Не сразу, конечно, свыкся Аввакум, что на него уже не просто как на иерея смотрят, а как на главу всех ревнителей древнего благочестия. Не сразу и сообразил Аввакум, чего ему делать теперь, коли вот так, безо всякого сговора, признали все... Но свыкся постепенно. Постепенно и что делать надобно, тоже сообразил. Простой разгадка была. Самим собою надобно было остаться, то же самое делать, что и раньше. Блудню обличать еретическую! До чего дошло ведь, до чего докатилось-то! На Москве в церквях теперь песни поют, а не божественное славословие! Руками машут, головами кивают, ногами топочут — весь Собор русских святых прокляли вместях с двоеперстием, и весело стало!
Прост душой государь, прост. Ахти всем нам, не видит злоумышленников в простоте своей! Ведомо, яко скорбно тебе, государю, от докуки этой! Государь-свет, православный царь! Не сладко и нам, когда рёбра наша ломают, и кнутьём мучат, и томят на морозе гладом! И всё Церкви ради Божией страждем!
Бедная ты, Россия, Русь наша... Что это тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков?! Чем тебе наши святые не понравились?
Всё громче, всё явственней гремел на Москве голос Аввакума. Тревожил души людей. Будил совесть. Открывались глаза у народа, зря всю мерзость церковного преступления, учинённого Никоном.
Притерпелись, свыклись за десять лет с церковными переменами люди. Страшно было возмущаться, зело опасно против говорить. Равнодушием спасались православные. Словно мечом острым, глаголами святых отцов рассекал Аввакум пелены равнодушия:
— Себе 6о отвержение — истины испадение! Истина бо сущее есть... Истины испадение сущаго отвержение есть! Глаголят, яко деды наши и прадеды, вкупе со всем Собором русских святых неправославны суть. Православно ли глаголеть такое? Коли уж истинны испали, тут и сущаго отверглись. Лучше бы никониянам в Символе веры не глаголати Господа, виновного имени, нежели истиннаго отсекати — в нём существо Божие содержится. Мы же, правоверные, оба имени исповедуем. В Духа Святаго, Господа истиннаго и Животворящаго, Света нашего, веруем! Со Отцем и с Сыном споклоняемаго! За Него же страждем и умираем помощию Его Владычества и всего Собора святых во земле Русской просиявших!
Разными людьми Божий мир населён. Хоть всех перебери — не сыщется двух одинаковых. И силы у людей тоже разные. Одни радуются, прозревая; другим — прозрение это горше погибели. С каждым московским днём умножались ряды сторонников Аввакума, ещё быстрее умножались и ряды его яростных противников.
Иные соратники Аввакума даже пугались этого. Толковали, что напрасно он гной-то расшевелил и еретиков раздразнил. Ставший старцем Григорием протопоп Неронов аккуратнее дело ведёт. Прежней верой своей ни в чём не поступился, живёт тихо, а даже и отступник Никон при нём по-старому службу вести повелел. Может, так и вернее за старую веру, за отцовское благочестие стоять?
Дивили эти рассуждения Аввакума.
— Отче! — сказал он игумену Феоктисту. — Что ты страшлив? Аще не днесь, умерем же всяко!
Не видишь ничего. Глаза у тебя, отче, худы. Говорил же Господь: «Ходящий во тьме не знает, куда грядёт!» Не забреди и ты, отче, со слепых глаз к Никону в горький Сион! Не сделай беды, да не погибнем зле!
Ничего не ответил Феоктист, но видно было, не убедили его слова Аввакума. Да и как убедишь, если человек этот глаза раскрыть не желает. Не сразу ведь и у Аввакума глаза на Никона открылись. А уж он-то давно знал его, по Волге ещё помнил. Верстах в пятнадцати друг от друга выросли. Отец у Никона черемисин был, а мать — русалка. Едва не татарка ли его родила? Как подрос Никон, колдун учинился да баб блудить научился, потом в Желтоводском монастыре с книгою повадился, да выше, да выше, да к чертям в атаманы и попал... И ведь только тогда и разглядели его по-настоящему...
Спокойнее, конечно, жить, как Феоктист учит. Вроде и совесть чиста, и лишений впереди никаких не предвидится. Только уж больно гибкая совесть для такой жизни нужна, её тоже — неведомо, правда, у кого: у Бога, у дьявола ли? — выпросить надо. У него, Аввакума, такой совести нет. Да и не надо ему этакого.
Умножаются враги, но умножаются и последователи...
Так рассуждал Аввакум летом 1664 года, самым счастливым летом своей жизни.
Столько всего на Москве за десять лет, минувших с начала церковной реформы, произошло — и голодали москвичи, и на войну, почитай, каждый год ходили, и чума их косила немилосердно, и во время Медного бунта убивали тысячами. В таком страхе, таком разорении жили, притерпелись, бедные, позабыли уже, что за вину Никона-отступника, казнившего веру и законы церковные, и излиял Бог фиал гнева и ярости своея на Русскую землю.
Может, и Аввакум притерпелся, коли бы жил тут. Но не в тёплой избе, не за хлебное место держался! Все эти десять лет спасал он своё старое благочестие. Сибирь, из конца в конец пройденная, стояла за спиной протопопа, слушали его москвичи. Опоминались многие. На священников, по новым служебникам служивших, — с лёгкой руки благовещенского сторожа Андрея Самойлова Никонычами их звать стали! — косо посматривали.
И случилось то, что и должно было случиться. Никоном иерархи нынешние поставлены были. Сам Никон цену им знал, сам, сказывают, писал государю, де, ни един архиерей не останется достоин... Коли судить их от святых правил, все сами себя постыдят. Заволновались архиереи эти. Посыпались жалобы государю, Аввакум-де церковь святую пустошит...
Велено было Алексеем Михайловичем Фёдору Ртищеву уговаривать Аввакума. Велено было сулить ему, чего пожелает.
— На какую церковь восхощет, на тую и поставим... — сказал государь.
— Может, на Печатный двор его определить? — спросил Ртищев. — Очень книжную справу протопоп любит.
— Если хочет, и на Печатный двор определим... — ответил государь и добавил почти жалобно: — И духовник, духовник мне, Федя, добрый требуется... Уговори Аввакума, пусть соединится с нами.
С превеликой радостью за исполнение царского повеления Фёдор Михайлович взялся. И дружку своему, Аввакуму, порадеть хотелось, и зрелищу предстоящему тоже радовался Фёдор Михайлович. Потому что на помощь себе не абы кого позвал, а самого, почитай, после Паисия Лигарида образованного на Москве человека — Симеона Полоцкого. И не обманулся в ожиданиях Ртищев. Почти такой же — это ему после Полоцкий сказал, — как в учёной Польше, диспут получился.
Да и сам видел Фёдор Михайлович, что добрый спор вышел. Не смущала Ртищева ни учёная риторика Симеона, ни простоватость Аввакума. Одинаково и тот, и другой любы были...
Начал дискуссию Симеон. Долго и пространнокрасиво горевал он, что премудрость на Руси не имеет, где главу преклонить, что, вместо того чтобы, изучая семь свободных художеств — латинскую грамматику, риторику, диалектику, музыку, арифметику, геометрию и астрономию, — приучаться к находчивости и диалектической тонкости, вместо того чтобы поискать разума у искуснейших, дерзают невежды местные рассуждать, возмущая своим пронырством простой народ.
— Клевещат окаянни! — вдохновенно ораторствовал Симеон. — Свиния еси, попирающая бисеры! Вепрь еси гнусный в царском вертограде! Лис еси, губляй виноград церковный! Что смрадный козлищ в саде и свиния в верте, то безумцы сии в разумении Божественного Писания! Яко бо козлищ вонючий благая и плодоносная древеса объядает и губит, свиния же скверным носом вертоград рвёт и ничтожествует, тако и скотоумные учители сии делают!
Лепо, зело красиво говорил Симеон! Восхищала Фёдора Михайловича дивная красота его речи. Сидел бы и слушал, дивные цветы Симеонова красноречия созерцая.
Но закончил своё рассуждение о пользе учения киевского Симеон. Теперь Аввакуму черёд говорить... Но молчал протопоп. Сумрачен лицом был. Вздохнул Фёдор Михайлович, жалеючи его — совсем своей учёностью Симеон задавил, бедного. Сказать уж ничего не может.