Прошли несколько дней. За Дорогобужем выпал первый снег. Ещё более похолодало. Движение на дороге замедлилось. Александр Модестович с опушки какого-нибудь леса или из-за камня-валуна подолгу разглядывал французов в трубу. У тех уже остро сказывалась нехватка лошадей. Бросали на обочинах даже повозки с ранеными. Те, кто ещё могли идти, шли, опираясь на самодельные костыли, на палки, друг на дружку. Если падали, уже никто не помогал им подняться; сильные отворачивались, оставляли слабых замерзать на снегу; каждый становился сам за себя. Солдаты, изнемогая от усталости, бросали ранцы и мешки с ценностями, многие оставляли ружья. Лошадей вели под уздцы, боясь замёрзнуть в седле. Спасаясь от холода, надевали на себя всё, что несли из одежды: дорогие шубы, шитые золотом кафтаны, грубые мужицкие зипуны, и меха, и платки, и сюртуки, и дамские платья; закрывались от ветра зонтами, грели руки в муфтах, о внешнем виде, о знаках различия не пеклись, весь гардероб москвичей пошёл в дело. Одетые таким образом толпы солдат и беженцев выглядели со стороны довольно странно, но и живописно, — точно так выглядят ряженые на Масленицу, и, верно, если бы не бедствия, какие этим людям приходилось терпеть, да кабы не смертельная слабость, съедающая всякие чувства, они бы подняли друг друга на смех.
У Пшебыльского пали одновременно две лошади. И не успел ещё мосье отстегнуть постромки, а уж дюжина голодных была тут как тут. Поспешали, подтягивались и другие. Лошади ещё дёргали в конвульсиях ногами, а их уже секли саблями на куски, отдирали от костей живое мясо. Пан Пшебыльский стоял рядом, опустив руки. На лице у него было отчаяние. Удивительно, но Александр Модестович, наблюдая в эту минуту своего недруга, вдруг почувствовал жалость к нему. И Александру Модестовичу стоило усилий подавить эту жалость... Пока толпа раздирала бедных животных на части, мосье Пшебыльский облегчил карету — сбросил на обочину сундук, поскидывал с крыши узлы. Скоро движение возобновилось, карета гувернёра скрылась за поворотом. Всё новые и новые люди, в надежде урвать кусок мяса, подходили к останкам лошадей, разочарованно ворочали окровавленные кости...
Так, тяжело, мучительно, даже для Александра Модестовича и его спутников, не знавших нужды в провианте, тянулись дни за днями, но всё не удавалось ухватить Пшебыльского за фалды, будто сам дьявол покровительствовал ему и смазывал колёса его экипажа салом, тогда как другим приходилось от голода грызть кору на стволах деревьев. Пан Пшебыльский сумел повлиять и на обозных, обратился в организующее начало, и тех, кажется, невозможно было застать врасплох, ибо возле своего беспокойного и подозрительного попутчика они за каждым кустом видели засаду и Александра Модестовича с его маленьким отрядом, и казаков чуяли за версту.
Принимая во внимание, что взять обоз с Пшебыльским так запросто, штурмом, не представлялось возможным, Зихель, сердечный товарищ, надумал произвести разведку. Он небезосновательно полагал, что подойдя к лисе поближе и подглядев её повадки, будет легче придумать, как её поймать, — нежели следуя за ней в отдалении и видя лишь пушистый хвост, виляющий то в одну сторону, то в другую. А так как ни мосье, ни слуги его не знали нашего унтера в лицо, то тот ничем и не рисковал. Уповая же на благоприятное стечение обстоятельств, дражайший Зихель вызвался передать Ольге весточку. Александр Модестович в своих мечтаниях уже сотни раз обращался к Ольге и, представляя себе её милый образ, мысленно же произнёс немало речей — и нежных, и грустных, и торжественных. И для него было делом нескольких минут набросать на клочке бумаги давно сложившийся текст:
«Сударыня!
Спешу уведомить, что после нашей разлуки, столь горестной, сколь и внезапной, со мной не случилось ничего худого, я пребываю в полнейшем здравии и в силах. Не сомневаюсь, всё происходящее угодно Богу. Но жив я и Вашими молитвами!.. Судьба благоволит ко мне (что, как будто, мной не заслужено) и даёт ещё одну возможность вызволить Вас из лап человека бесчестного и злонамеренного. Виню лишь себя и свою душевную простоту за все Ваши мытарства. Увы, каждодневно винить себя за упущенное счастье — вот удел людей увлекающихся, забывающих за делами милосердия о собственном благополучии. Я прихожу в ужас, представляя всевозможные опасности, угрожающие Вашей жизни. И изыскиваю способы что-нибудь предпринять. Но тот — бесчестный — хитёр, и осторожен, и умён... О, если бы его способности да обратить во благо. Как много бы он успел!.. Милая Ольга, жена моя, Вы не представляете, какая это для меня мука — находиться всего в нескольких шагах от Вас, слышать, кажется, биение Вашего сердца и не видеть Вас.
Александр»
Оставив коня и оружие в лесу, Зихель пробрался на тракт без каких-либо приключений. Обмотал голову старым шерстяным платком, подобрал суковатую палку и уж ничем не выделялся из толпы беженцев и отставших солдат. Скоро догнал интересующий его обоз и часа полтора шёл рядом с каретой Пшебыльского, вместе со всеми кляня холод и отворачивая лицо от ветра. Мосье, всматривавшийся пристально в лесные массивы, темнеющие справа и слева, в поля, белёсые от снежной позёмки, не обращал на него ровно никакого внимания. Также и французы, через силу терпящие своё злосчастие, не могли и предположить, что есть среди них некто, считающий их, как овец, по головам. Мысли их были заняты новым препятствием — спереди передавали, будто видят разрушенный мост... Да и не мост, оказалось, а мосток, кем-то уничтоженный летом. Названия речушки, которую теперь приходилось переходить вброд, никто не знал. Лед ещё не сковал её: вода бежала быстрая, свинцовая, обжигающе холодная. На противном берегу уже разводили костры, сушились. Не Бог весть какая сложная переправа, однако карета, вдруг уткнувшись колесом в камень или в топляк, застряла, хотя и сидела в воде не глубоко — всего по ступицу. Лошади, к тому времени весьма ослабевшие, лишь беспомощно царапали копытами подмерзший на бережке песок, а сдвинуться с места не могли, как ни казнил их кнут. Тогда Зихель, как бы случайный доброхот, взялся помочь, за что удостоился благодарного взгляда пана Пшебыльского. А помогая, приподнимая кузов кареты, незаметно сунул записку в щель под дверцей... На берегу Пшебыльский быстро позабыл об оказанной ему услуге (кто знал мосье, тот не удивился бы подобной в нём перемене): посматривал на Зихеля подозрительно — что это за купчик с гладким лицом и с такой молодцеватой выправкой трётся возле кареты? Однако ничего не говорил, кивнул только на него слугам, и те, поняв приказ без слов, уже не оставляли «купчика» без присмотра. Через четверть часа Зихель приметил, как уголок бумаги вновь забелел в той же щели — не иначе, подоспел ответ. Но взять его оказалось делом затруднительным, ибо едва только наш Зихель приближался к карете, как один из слуг-поляков тут же преграждал ему путь. Тогда Зихель пустился на хитрость: обогнал экипаж, поравнялся с лошадьми Пшебыльского и, указывая куда-то в мутную даль, вдруг как закричал во всю ивановскую: «Казаки! Я вижу казаков!..». От неожиданности, от громогласного крика лошади, словно безумные, шарахнулись с дороги и вломились в какие-то кусты... Вот уж побранились поляки, пока выводили лошадей обратно на дорогу! Вот уж поисцарапались в кустах! А Зихель, пользуясь поднявшейся суматохой, вытащил из-под дверцы записку и — только его и видели...
Ответ Ольги, написанный на том же листке, на оборотной стороне, неровным почерком, ибо карету сильно трясло, был совсем короток:
«Саша! Милый Саша! Эта бесконечная дорога, это бесконечное бегство, эта ложь с утра до вечера о твоей гибели, как будто гибель твоя может сблизить меня с подлецом, как будто гибель твоя не означала бы, что я навеки Христова невеста, измучили меня.
Я целую твоё письмо, я поливаю его слезами. Я выдержу все тяготы: и голод, и холод — не панна! Но меня убьёт весть о твоей гибели. Береги себя, Саша... Душой и сердцем твоя