Здесь, прежде чем продолжить повествование, нам придётся, следуя правилам жанра, сделать маленькую остановку и сказать несколько слов о спутниках Александра Модестовича. И если про Ивана Черевичника, человека бесхитростного, у коего все мысли, как в зеркале, отображены на лице его, долгих речей не получится, ибо стоит только взглянуть на него, чтобы понять — ловит на лету каждое слово Александра Модестовича, хоть и бывает недоволен, и пойдёт за юным барином аж до самой Сибири, и, преданный, будет стоять у стола целый год, и до онемения в пальцах зажимать кровоточащие сосуды, и не отойдёт, не снимет забрызганного кровью фартука, то Аверьян Минич совсем другое дело — тут было бы чем поживиться человеку наблюдательному, склонному разгадывать различные типы и живописать портреты, хоть красками, хоть словесами. Такого рода способный человек непременно разглядел бы, что Аверьян Минич, представляя собой личность сильную, сердобольную, немалой душевной доброты, не очень, однако, стремился сражаться со Смертью, застряв в забытой Богом местности и не доделав каких-то своих дел, во всяком случае, «сражался» он не с той беззаветностью, не с тем самоотречением, с какими это делал его юный друг. Весьма заметно было со стороны, что и другие заботы тяготили его. Аверьян Минич вздыхал, бурчал, прятал глаза — всем видом показывал, что его беспокоят продолжительные задержки в пути. Вменять же их в вину Александру Модестовичу он не мог и не хотел, так как понимал, что тот занимается крайне необходимым богоугодным делом. Однако мысль о треклятом Пшебыльском, который всё дальше и дальше увозил Ольгу, не давала ему покоя... К таковым наблюдательным людям можно было бы с успехом отнести и Александра Модестовича, как всякого медика и естествоиспытателя, но он в последнее время так измаялся и душой и телом, что было ему не до наблюдений и не до живописаний. Лишь значительно позже, когда наш корчмарь вдруг исчез неведомо куда, а Александр Модестович принялся восстанавливать в памяти разные мелочи, коим был свидетель и коим поначалу не придал значения, припомнилась ему среди прочего и некая странность: обычно несловоохотливый, Аверьян Минич подходил к русским офицерам и с каждым из них о чём-то заговаривал. Александр Модестович полюбопытствовал было у корчмаря — что, дескать, да к чему, но тот предпочёл отмолчаться. А однажды само собой так получилось, что Александр Модестович подслушал один разговор — оперировал и палатке, тем временем снаружи, в двух шагах за парусиновой стенкой выведывал у кого-то корчмарь: «А что, родимый-болезный, не слышал ли — бегут из Москвы-то?» — «Бегут, брат, помаленьку», — был ответ. «А куда бегут?» — «Да кто куда! Господа по поместьям. Мещане всё больше подаются на восток. И Нижний многие бегут». — «А граф Моравинский, часом, не слыхал?» — допытывался Аверьян Минич. «Как не слыхать! Моравинский — друг Ростопчина. А вот где ныне обретается, не знаю. Да тоже в Нижнем, поди... Там, почитай, пол-Москвы, любезный!..». Вот и весь разговор. Но что это за граф Моравинский и что могло связывать сего графа, друга московского генерал-губернатора, с безвестным корчмарём, Александр Модестович и предположить не мог. И не желал распалять собственное воображение догадками, и скоро о том думать позабыл.
А корчмарь однажды будто в воду канул: вышел из палатки, молоток свой к колышку приставил, повернулся, на серую тучку перекрестился, а пока раненые солдаты и офицеры на ту случайную тучку с любопытством глазели, Аверьяна Минича и след простыл.
В Вязьме узнали о большом сражении при селе Бородино.
За Вязьмой уже герои наши были вынуждены вновь попридержать коней: уйма народа — и побитого, и только пораненного, посыпающего в отчаянии себе головы пылью, — встретилась им на пути. Поставили Александр Модестович с Черевичником палатку, из брошенного зарядного ящика соорудили некое подобие стола, засучили рукава... По всему было видно, что бой в здешнем краю отгремел дня два назад — крестьяне с солдатами разбили большой обоз. Часть раненых к последнему часу уже отдали душу Господу — от истечения ран и боли (шок), другие к тому приготовились, и только человек пятнадцать ещё имели некоторый шанс задержаться в сём безрадостном мире. Много времени было упущено, много пролито крови... Прооперированных отправили в Вязьму в полной уверенности, что во французском гарнизоне отыщется лекарь и возьмёт их под дальнейшую опеку. Остальным — кому закрыли глаза и сложили руки на груди, кому облегчили последнюю минуту словами Знахаря: «Не бойся, смерть прекрасна!..». Там сказали, здесь склонились над умирающим: «Не бойся! Она прекрасна уже потому, что несёт облегчение». И так шаг за шагом: «Не бойся!.. Не бойся!.. Она прекрасна... твоя невеста!..»
Совсем молоденький французик, курьер, испустил последний вздох на руках у Александра Модестовича. Обнаружился при нём пакет с сургучными печатями. Послание же, содержащееся в оном пакете, несомненно очень важное, было писано какой-то дьявольской грамотой, тайнописью, так как Александр Модестович, при всём своём знании языков, не сумел разобрать в нём ни слова. И не придумал ничего лучшего, как предать сей пакет огню. В кожаном пенале за поясом нашли ещё письмо, частное, на французском языке. Александр Модестович, увидя аккуратные ровные строки с красивыми завитушками заглавных букв, изумился случаю: рука, писавшая письмо, была ему уже знакома...
3-е ПИСЬМО ДЮПЛЕССИ
Отец! Дорогой друг!
Надеюсь, мои предыдущие эпистолы благополучно достигли Франции и легли к тебе на стол. Прости мне недостаточно изящный слог и небрежное исполнение: писать иногда приходится в спешке, не додумав кое-каких мыслей, на барабане, при свете костра, а то и не сходя с лошади, подложив под бумагу кирасу, привязав чернильницу к луке седла. Да, полагаю, и наша бдительная цензура приложила руку, а то и з... и напачкала в моих опусах... Благо, сегодня у меня появилась возможность передать почту в обход цензуры (малыш Филипп — курьер прыткий, быстро домчит и покажется в Шатильоне прежде, чем в Тюильри; здесь, благодаря дружеским узам, я даже в лучшем положении, нежели сам император), благо, я могу без оглядки говорить, что думаю, и тебе не придётся ломать голову над неразрешимым вопросом: почему я пишу, будто у нас всё хорошо, когда у нас всё плохо.
Вот уже более двух месяцев мы продвигаемся вглубь России, но ни России, ни продвижению «большой армии» не видно конца. Мы, конечно, верим нашему гениальному императору и пойдём за ним в огонь и в воду, однако всех нас, с кем я ни говорил, мучает сомнение: знает ли Бонапарт, чего хочет, или же он действует по наитию? Может, мы и в самом деле пойдём до Индии, в коей доселе покоятся лавры Александра Великого?.. С течением времени неприятель не становится слабее, наоборот, он подтягивает всё новые и новые силы из провинций, и дух его день ото дня всё крепче. Каждую версту, какую мы проходим, мы оплачиваем нашей кровью; в каждом захудалом городишке мы вынуждены оставлять гарнизоны — иначе нарушатся коммуникации, и мы не сможем быть уверенными, что завоёванное нами — завоёвано, и что в трудный момент нож не ударит в спину. К сожалению, Всевышний не уберёг нас от войны с Россией!.. Мы ждём генерального сражения, как избавления от гнёта, нависшего над нами, — гнёта постоянной изматывающей тревоги. А до тех пор, пока такое сражение не состоялось, мы не чувствуем себя победителями, хотя и покрываем версту за верстой в неослабевающем темпе, хотя и приближаемся неуклонно к сердцу России — Москве (представляю, какая там сейчас царит паника; двести лет Москва не видела иноземного завоевателя; наследница Византии — крепила свои рубежи, из столетия в столетие подминала под себя новые земли; говорят, что в Москве много тараканов; тоже наследие Византии? есть примета: много тараканов — к большому огню).
Наконец, мы узнаём: российский государь утвердил главнокомандующего. «Кого же?» — сгораем от нетерпения. Оказывается, весьма известное лицо — князь Кутузов, ловкий дипломат. Уж какой он дипломат, не нам судить, а вот в качестве полководца знали его при Аустерлице. Нас радует, что во главе российских войск стал человек решительный, значит, будет сражение; нас радует, что русского главнокомандующего мы уже бивали: побили один раз — побьём и другой. И на том конец кампании! И слава Богу! Чем скорее, тем лучше, ибо с дисциплиной и с пропитанием в войсках совсем худо.