Перекрестился Черевичник: обошлось!..
Ехали уже не таясь — по тракту; переговаривались громко. Думали, придётся у каждого верстового столба предъявлять подорожную да объяснять про несуществующего двоюродного брата. Но, слава Богу, до них никому не было дела. Сновали мимо курьеры; скрипели, катились на восток обозы с фуражом, провиантом, амуницией; шли всё новые и новые, ещё даже не бывавшие в сражениях, не нюхавшие пороха войска. А за войсками — кого только не было! — двигалось целое сонмище переселенцев разных званий и мастей, переселенцев, уверовавших в то, что завоевания Бонапарта теперь уж насовсем поделят мир, и прекрасные миртовые рощи достанутся избранным, а пустыни — презренным побеждённым; это было сонмище проходимцев и плутов, почитающих себя за избранных и влекомых надеждой, что при окончательном разделе французский император, любимец судьбы, не обнесёт их щедрой рукой, ибо даровать он будет тем, кого увидит подле себя, а не тем, кто в столь решающее время отсиживается дома; это были стаи мошенников, движимых соблазном примазаться к чужой славе, вкусить от Марсового пиршественного стола и лукавое чело своё украсить лавром. Вот в это скопище искателей приключений и поживы и попали Александр Модестович с Черевичником. И не мудрено, что никто не спрашивал их историю. Здесь у каждого была наготове своя история, а чересчур любопытных было принято отваживать кинжалом.
Деревни обочь тракта, издалека такие обжитые, уютные, утопающие в садах, вблизи выглядели, как по время чумы: ни дымок не взовьётся, не взлает собака, не прокричит петух. Заворачивали в некоторые в надежде разжиться овсом, купить хлеба. Но понапрасну! Дома стояли пустые, дворы — разграбленные. Люди разбежались кто куда: одни ушли с беженцами, другие попрятались в окрестных лесах и на болотах. Лишь остались кое-где калеки да старцы.
В одной хатке увидели диво: древняя старуха, лет за сто, — сидит на лавке у окна, убранная, как невеста, корку хлеба в чашке масла мочит, подслеповатыми глазами настороженно всматривается в пришедших; слышно — стучат по чашке длинные жёлтые ногти, и урчит у старухи в утробе; рядом же к стене прислонена коса. Не иначе, сама смерть! Тут уж не только Черевичник крест сотворил... Может, что и разглядела старуха, — рассмеялась-раскаркалась, подвинула к себе косу и давай снова стучать ногтями, коркой тыкать в масло.
Александр Модестович с Черевичником бросились вон и, не мешкая, вернулись бы на тракт, но их привлёк какой-то непонятный звук: не то мычание, не то стон. Заглянули в хлев, а там другое диво: дюжий мужичина в одном исподнем, босой, с кляпом во рту, скрученный сыромятными ремнями, лежит на большой дубовой плахе, а козёл с жёлтыми безумными глазами дьявола, старый и вонючий, со спутанной репьями бородой с величайшим наслаждением жжёт ему пятки и, блаженно зажмуриваясь, трётся мордой о его лодыжки... Мужичина от такой пытки очень выразительно вращал глазищами, и стонал, и мычал, и, обливаясь потом, пытался освободиться от ремней, и сучил спутанными ногами, и дёргался всем телом, дабы отогнать от себя гнусного истязателя, — но тщетно; как он ни изощрялся, козлу всё было нипочём, козёл, как будто одурманенный, вновь и вновь облизывал несчастному стопы... Александру Модестовичу стало несколько понятнее это представление, когда он, войдя в хлев, увидел плошку с солью на перегородке возле мужика, — солью, вероятно, и были натёрты пятки этого человека. Не долго думая, козла отогнали, развязали ремни, помогли мужику подняться. А когда избавили его от кляпа, он немало удивил наших героев тем, что заговорил по-французски:
— О, благодарю вас, господа! Вы освободили меня, вы — мои друзья, — он даже прослезился от радости. — Я взывал к Богу, и Он услышал меня. Я ваш должник, господа!.. Но что за дикая страна, и дикие же в ней нравы! Где ещё в Европе попадёшь в такой безумный переплёт?..
Далее, обильно пересыпая свою речь крепкими выражениями и поминая дьявола в начале и конце каждой фразы, незнакомец поведал о том, как он с двумя своими солдатами явился в эту деревню с безобидной миссией, всего лишь для фуражирования, однако не успели они приступить к делу, а уж местные дикари напали на них: обоим солдатам в мгновение ока проломили цепами головы, ему же, офицеру, потомственному дворянину, как бы в насмешку над его незапятнанной честью, устроили поистине варварское аутодафе. «А честь-то, честь! — всё сетовал незнакомец. — Лучше бы сразу убили!»
— И эта грязная ведьма с косой! Премерзкая старуха! Где она?.. Приходила каждые полчаса и натирала мне ноги солью. Нестерпимая пытка, господа. О, я сделаю с ней то же самое! Она въедет в ад на козле и с хохотом...
Француз поднял с земли кивер и, стряхнув с него навоз, водрузил себе на голову. И тогда Александр Модестович, к ещё большему своему изумлению, признал в этом человеке Бателье — того самого Бателье, в которого стрелял несколько дней назад. Правда, колесу фортуны сего бравого французского офицера угодно было въехать в грязь, и в нынешнем своём положении — в подштанниках — Бателье выглядел не столь геройски, как в компании молодцеватых, хорошо вооружённых и послушных приказу солдат, но это был он, вне всякого сомнения, и пробитая пулей кокарда могла служить лучшим тому доказательством.
Гнев, который вспыхнул в Бателье, едва с членов его спали путы, уже несколько приугас. Внимание незадачливого фуражира теперь было обращено не только на произносимые им слова, но и на аудиторию:
— Что вы так смотрите на меня, сударь? Вас смущает мой вид? Хотел бы я на вас поглядеть в таком же положении... — здесь он, раздражённый, оставил церемонии. — И вообще, господа, я посоветовал бы вам поскорее забыть о том, что случилось со мной сегодня. (Слыша эти слова, Александр Модестович подумал, что Бателье, должно быть, не очень умён, ибо разве можно быстро забыть о таком любопытном происшествии, и разве можно просить о чём-либо таким наставительным тоном и со столь очевидным небрежением в глазах!) Для меня положение наказуемого нехарактерно, обычно наказываю я. Что же касается этого сброда, то есть плебеев, убивших моих солдат и пытавшихся унизить меня, я скажу — они не разумеют своих действий. Эти люди дики, безграмотны, близоруки, они к тому же угнетены. Они не понимают, что если мы и отбираем у них что-нибудь, то лишь потому, что сами пока нуждаемся. Но они не понимают и большего: мы несём им свободу уважающих себя людей и культуру просвещённой Европы (здесь, однако, Бателье не счёл нужным упомянуть о высокой культуре виселиц, насилия и грабежей, а также о свободе людей коленопреклонённых). Мы — это свежий ветер. Мы необходимы. Нас надобно встречать стаканом вина в каждом доме, а не пулей в кивер и не дерьмовым маскарадом — я имею в виду старуху в образе смерти...
Говоря всё это, Бателье искал свой мундир или хоть что-нибудь, могущее временно заменить одежду. Он фут за футом обшаривал тёмные углы хлева и проявлял при этом немалое проворство, что выдавало в нём виртуоза фуражирного ремесла. Наконец, поняв тщетность поисков, Бателье обратил взор на Александра Модестовича и Черевичника, причём особо пристального его внимания удостоилось их платье:
— Кстати, господа, кто вы такие? — теперь в голосе Бателье зазвучали строгие нотки. — И имеете ли вы разрешение на проезд по дорогам французской империи?
На этот выпад Александр Модестович заметил, что не очень-то любезно со стороны господина офицера требовать подорожную от собственных спасителей да ещё тоном, принимающим вдруг окраску, более соответствующую допросу. К тому же, сказал, сложившиеся обстоятельства отнюдь не благоволят к стремлению господина офицера выглядеть внушительно и грозно, а при существующем раскладе сил допрос у него навряд ли получится. Здесь Александр Модестович на всякий случай вынул из-за пояса пистолет и не забыл взвести курок. Точно таким же образом поступил и Черевичник.
Вид оружия несколько остудил пыл Бателье:
— О, ради Бога, господа! Вы не так меня поняли. Я хотел лишь сказать, что теперь ваш должник и при случае готов оказать какую-нибудь услугу. Например, посодействовать в получении подорожной...