Литмир - Электронная Библиотека

— Ясно. Только… Что такое «жирафино», Рейнхальд…?

— Так называются звери из кофейных зерен. Те, которых ты видел. У них ведь были длинные-длинные шеи и теплые коричневые глаза, верно, Исаия?

Мальчик не ответил, мальчик, заломив себе кисти, кивнул. Помолчал. Прильнул ближе, случайно задевая ногой миску с остывшим мясом, набросанным поверху пеплом от прожженного летучего кострища, рыжеющими мехом афганской борзой — почему они говорят, будто те чернеют…? — разрезанными яблоками.

— Я сидел на одной из толстых веток — понятия не имею, как я туда забрался — и смотрел на небо. Ждал, когда прилетишь ты. Прилетал кто угодно — я помню человека, назвавшегося лейтенантом иностранного флота и какую-то женщину с рыбьей чешуей, но тебя все не было. Я ждал долго, я ждал, пока не село все-таки солнце, пока не прошла ночь без единой звезды, пока кто-то не поднес ко мне разложившийся труп и не стал спрашивать, какой веры был этот покойник, какого несчастного племени, к кому его приписать и где похоронить, как будто я должен все это знать. Потом кто-то другой дал мне конверт, и в нем ты написал мне, что больше никогда не вернешься, что не прилетишь за мной, что так будет лучше, что мне нужно оставаться там, где красное солнце и эти жирафино в зернах из кофе. И я… — Исаия, обезволев, сползал ниже, позволяя себя баюкать, укрывать снятой с плеча плащевой курткой о болотных раскрасах, целовать в темя и осторожно, пытаясь не разбудить, перетаскивать на колени, заключая в нежность укачивающих объятий. — Когда я проснулся — уже здесь, а не там, — то подумал, что… тоже хочу… полететь с тобой… пока не пришла Африка и ты не решил, что… что… что тебе больше здесь со мной нечего… делать. Когда ты вернулся, когда готовил еду, я… нашел это письмо… возле твоего самолета… не открывал, но… но… — говор становился тише, слабее, безвольнее.

Говор растворялся в треске зимне-весеннего костра, в горчичных его стручках, в шелесте и стуке мертвых с зимы веток, и где-то кто-то зачитывал вороньим клекотом написанные по Финнегану поминки, и где-то ложь вязала кляп из снятых с плеча мальчика-ангела лохмотьев, и Рейнхальд, касаясь губами отогретого уха, шептал, что пока — только пока — он не может взять его с собой в непредсказуемое грустное небо, что письмо это пришло от старых друзей, разбросанных по пограничным фронтам, что он зачитает его ему сам, как только лунный Габриель проснется, что однажды они откроют ее вместе, желтую жирафью Африку, что потерпеть, осталось только немножко потерпеть, что прости меня, прости, ange, что однажды, что скоро…

Мальчик-ангел молчал, мальчик-ангел слушал, мальчик-ангел уже не поспевал за плавными изгибами догоняющей речи. Мальчик-ангел засыпал в перинах чужих рук, и дремала желто-зелеными разливами тихая Сомма, и звучали в звездной глуши далекие паровозные свистки накаленного добела железа, и приходил во снах африканский чернокожий садовник, опрыскивающий ботинки слезами гвинейских аллигаторов и свазилендских гиппопотамов.

И горячими оставались поцелуи в никуда, тоскливым и баюканным был шепот, печальным — железный летающий зверь с заглушенным мотором, чернеющим и тусклым — планетарно-сердечный шар, окунутый в масло цвета пролитого хаки…

И коль черти хоть когда-нибудь гнездились в беспокойной таежной душе, коль толкали в спину и путали на фарфоровом лбу размоченные ночью волоса, то, значит, и ангелы приходили к ней, и ангелы раскрывали свои крыла, и ангелы светили крестовым знамением, и ангелы, разрывая тонкими белыми пальцами яркие штампованные конверты, закрашивали красное солнце Африки снопом стяжавших кудрей овсяной луны.

И ангелы, милый мой Исаия, в ней тоже, тоже…

Были.

Комментарий к I. Пес черного цвета

**Паспье** — старинный французский танец, близкий к менуэту, но исполнявшийся в несколько более живом темпе.

**Аппельплац** — площадь, на которой проводили поверку, перекличку узников.

**«Pardon, es tut mir leid, désolé»** — прошение о прощении.

**Назорей** — в иудаизме человек, принявший обет (на определённое время или навсегда) воздерживаться от употребления винограда и произведённых из него продуктов (в первую очередь, вина), не стричь волос и не прикасаться к умершим.

**Ефрейтор** — второе в порядке старшинства звание солдата, а также солдат, носящий это звание.

**Машиах** — Мессия.

**Тетраграмматон** — четырёхбуквенное непроизносимое имя Бога, считающееся собственным именем Бога. Впервые встречается в Торе в Быт. 2:4.

**Ange de lune** — лунный ангел.

**Mignon** — милый.

**Ma lumière** — мой свет.

**Mon bon** — мой хороший.

**Ma belle** — моя красота.

**Ma joie** — моя радость.

**Tendresse** — нежность.

**Mon bonheur** — мое счастье.

========== II. Габриель, живущий на луне ==========

Был бы белым, но все же был бы чистым.

Пусть холодным, но все же с ясным взором,

Но кто-то решил, что война и

Покрыл меня черным.

Господи, ну зачем мне сегодня приснился ветер…?

Ночь прошла в полете и тянулась так долго, как обычно тянулись минуты похорон тех, кого за канувшую жизнь приходилось узнать чуть ближе, чем просто порядковым номером и знаком отличия на распоротых по ниткам погонах.

Рейнхальд летел, ковыляя во мгле, Рейнхальд шел на последнем крыле, Рейнхальд засыпал болезненной литургией ласкающего по темени Господа. Оставаясь за штурвалом, попадая в небесные косматые ямы, он дремал и видел забетонированные сады китайских экзотических интерьеров, дремал и слышал выстрелы, выстрелы, бесконечные заупокойные выстрелы: там, где они — там сразу «Франция!» вторила эхом.

Рейнхальд видел юношу, мальчика, почти еще молочного ребенка, далекого будущего мужчину, черные запалы сорокопутовых глаз, черные банты завязанных руками Адониса волос, белую невозлюбленную кожу слишком давно не видавшего солнца тринадцатилетнего заморыша. Мальчик собирал возле речных берегов иголочки-каштаны, омывал те водой, смешно хмуря нос, когда вытаскивал камушки-ягоды-плоды обратно, смотрел сквозь пальцы, ладони и крепкие зеленые комочки, узнавая, что они вовсе не стали чище, они просто выкупались в чужой крови, они разят тухлостью и смертью, и Рейнхальд, хромая на правую ногу с застрявшим в той железным поршнем, улыбаясь талой снежной бабочкой, присаживался рядом, просил подать ему каштаны, протирал их платком, возвращая обратно в ненадкушенной честимой белизне.

Он говорил мальчику о том, что жалко, так жалко эти реки, эти поля, эти горькие неповторимые полынотравья и цветущие летними сумерками азалии: кому до них дело, кто станет думать об их боли, кто станет думать о ком-то вообще, когда сам для себя уже избрал рокочущий ад? Только нечестно, только страшно, только люди совсем посходили с ума: говорят, в аду их всего девять, этих кружащихся каруселью кругов, а здесь, на земле, все двенадцать — ну не парадокс ли, ну не смешно ли, ну не хочется ли тебе от этого плакать, и плакать навзрыд, маленькой речной Фавн?

Рейнхальд рассказал про всех своих немногих знакомых: о миссионере в Гонконге, о каком-то рыжем авиакотике особого назначения, которого никогда не знавал в выходящей за края сна реальности, но неизменно видел и чесал за ухом, едва опускался уставшим лицом на взмокшую подушку. Рассказал о верхушках хамеропсов, так красиво проглядывающих с высоты железного полета, о первых снежных сходах, об увиденном неделей ранее еврейском лагере: лучше тебе не спрашивать, лучше никогда не встречать того, что повстречал я, лучше тебе тщательнее беречь свои волосы под шапкой, милый мальчик из сновидений.

Ночь украдкой клала свое царство в исколотые руки, целовала израненные пальцы, поливала впалые щеки, и мальчик показывал свои ножики, припасенные за пазухой: говорил, что их он любит больше, чем людей, потому что об их утрате горюет искреннее, и стекал небесами сонный с зимы дождь, и Рейнхальд думал, что если видение не закончится, если не прекратится безумство над его слабым сдавшимся разумом, то он просто схватит этого ребенка, прижмет к себе, унесет на подбитом крыле: станет, притаившись тихой тенью, спать черный мальчик в шкафу, много-много лучше сохраняясь в желающих спасти руках…

4
{"b":"637344","o":1}