Литмир - Электронная Библиотека

========== I. Пес черного цвета ==========

Был бесцветным, был безупречно чистым,

Был прозрачным, стал абсолютно белым,

Видно кто-то решил, что зима и

Покрыл меня мелом.

«Послушай, мальчик…!» — не слышит ни слова. — «Вот городишко, денечек летний…»

Нет городка, никого живого.

Северная Сомма, берущая начало под невзрачным, маленьким и тихим городком Фонсом, медленно и мерно утекала на запад, изгибалась под опавшим, не успевшим еще вырасти заново зеленым купоросом горбатых маслин, пробковых дубов, аллепских сосен, снобящихся агав. Лохматые кипарисы и голые платаны, тамариски и розовые некогда лавры, грустно вскинувшие ороговевшие руки, тонули отражениями в воде, что стекалась из крови павших заложников и пленных, неслись в Ла-Манш, впадали в желтый и развязной речной эстуарий, огибающий полноводную бухточку.

Сомму питали проливающиеся три сезона дожди да человеческие и птичьи слезы, Сомма носила на себе тяжеловесные железные суда, бредущие воевать, пахла порохом, смертью и уходом, отходила каналами Уазы и Шельды, становилась в чьих-то глазах разбившимся символом только-только найденной и снова потерявшейся надежды: той, которая сказка и заветная самая детская ложь.

Сомма пела, шелестела барашками цвета гнилой сливы, осторожно целовала угодившие в нее корни и травы, сбрасывающие под гнетом вод требуху, стрекотала талым ломающимся льдом, дрейфующим по истокам, гребням, окунутым оторвавшимся погонам и обрывкам тканей, летным винтам и камуфляжной эмали с подбитых истребляющих крыльев. За новыми изгибами ждал городок Сен-Кантен, продавший однажды огневое свое счастье, и в разбитых окнах песочным шорохом горел свет, топтался говор о весне, что развеет, наверное, застывшую в зиме беду, там были люди, лица, взмыленные тонкие руки, нотный стан обтянутых бинтами запястий.

Еще дальше, где лучинам приходила смерть, где блистал в триумфальном римском блеске монсье Париж, до последнего пытающийся делать вид, будто его балам и оркестрам, волынчатым паспье и провансальским ригодонам никогда не настанет конца, носились по зыбким размоченным дорогам мертвые черные гончие с бельмовыми глазами, выли иудины ветра. Вещали обезглавленные призраки, парящие над аппельплацами и ратными братскими могилами, что Сен-Кантен вновь постоит за армий растоптанную честь, что благодаря его доблестям и отваге запахнет льдом и разбухшими соснами — тихо-тихо, безвозвратно, корнями в пепел, перстами в снег. Проснется замурованный в базальтовый оникс император-лев, перебравшийся к ним из плавучей Венеции о трех рогатых гондолах, расправит два голубиных крыла, высеченных Мастером Стеклодувом, вспыхнет зарей разбросанной гривы, протрубит в кошачий рог, взмахнет хвостом-шамберьером, и снова англичане побегут по перекрытым распутьям, и снова невзрачный городишко, вскормленный рыбной Соммой, защитит холеный дворцовый лоск, и снова, быть может, весна пробьется вверх из-под земли и сведет кого-нибудь непримиримого с ума.

Мученик Квинтин порхал под трескучим ледоходом, пилигримы ложились торбами изношенных костей в зыбучих лесах, мертвенный пурпур ветвей тоскливо смотрелся в небо цвета синей матросской блузы. Некогда ярмарочная и шелкопрядильная колыбель, затерявшаяся между Шампанью и Фландрией, пережившая крысиную чуму и коронованно-бургундские распри, теперь беспокойно спала, качалась на редких мирных волнах, окутывала погасшими канделябрами-кронами железное тело такого же спящего «Трояна» Т-28, залитого окисью камуфляжного хаки, сложившего лапы и крылья, запотевшего серым ветровым стеклом, дышащего угасшим на время мотором, лакающего собачьим языком зеленый поток, разлившийся из вскрытых вен отошедших к вечному сну солдат.

Под правым крылом, в отброшенной тени-исполинше, полыхал собранным сушняком разведенный дедов костер: пахла маслами мартагонская древесная лилия, шипел, теряя не успевшие зародиться почки, странник-синеголовник, высилась гигантами речного отражения карликовая малютка-азалия, кукожилась солнечным шаром выловленная альпийская хризантема, просыпавшая лепестки в карман молодого коммандана.

У коммандана синий, слитый с его птицей, фюзеляж, синие погонки, что кап-кап, кап-кап талой влагой по разбежавшимся смыслам, золотые перекрещенные крылья хмуровзглядого орла, три ленты, распятые седые волосы по плечам, забранная козырьком фуражка, притаившийся в трояновых когтях лётный кожаный шлем.

Глаза у коммандана печальные, в них нищий бродяга поет и просит, протягивая морщинистую — а ему только тридцать, ему только на пятерку больше, чем тебе, совесть — руку: «Золушка, Золушка, мне грустно. Дай мне немного хлеба, дай мне немного сажи, дай мне немного тепла». Коммандан бы и рад, коммандану не жалко, у коммандана белое морозное сердце, но больше нет совершенно ничего, больше ни горсти, ни лужи, ни семечка в заначке, только не нужная никому кожа, подобная обоям, и жизненный бой, в котором никогда не победить, если проталкивать впереди себя честную честность.

Коммандан привык взлетать под градусом крученой тридцатки, встречать с рассвета облачную свастику, вдыхать душный воздух, смотреть сверху вниз на васильки, потонувшие в море человечьих хлебов, паразитов, пшеничных неугомонных сорняков. Коммандану бы вернуться в отчалившую на аварийном плоту юность, отправиться к другим берегам, где на крыше верного Трояна спит и потягивается утренняя заря, где солнце полощется, будто рыжий котенок умывает лапкой рот, где полный раскаяния Папа Римский, вытянувшийся из зеленой исламской бутыли, распитой в одиночестве за ночь, одобрительно кивает марксистским богословам тенистых созвездий, где даже по осени возмутительно зелена трава и ночь накрывает мягко, верно, преданно, будто лакей с шотландским пледом в руках — почему, ну почему, скажите кто-нибудь, шотландская шерсть самая теплая, самая нежная, самая такая, чтобы на всю зиму да не открывать до послеполуденного убийцы-марта ресниц?

Коммандану бы туда, коммандану бы вечным полетом в крыльях, но капризная фрау-судьба всегда решает по-своему, крутит-вертит-хохочет иными нитками-клубками, играется, щиплет за отмороженные с неба уши, сменяет смирение ангела на его же бессилие, и сердцу коммандана биться теперь в непоправимо другом ритме, сердцу его просыпаться, бередиться, влюбляться, страшиться, и ничто еще не заставляло его колотиться так сильно, как сидящий в коленях мальчик, у которого не глаза, а заиндевелые окна церковной паперти, у которого в бровях — сам Вечер, супящийся звенящей хладной чернотой.

Коммандан, зовущийся Рейнхальдом Тиллем, рассказывал ему все известные, все сложенные, все пожелавшие коснуться человеческого пути сказки: собирал на слух, изредка, если время желало обернуться заполненным, а возвратиться назад не получалось, спрашивал тех, кого спросить мог, отвечал за тех, чьи ответы ушли вместе с ними же в полнящуюся червем землю. Записывал разбрызганными ломкими строками на сколах бумаг и тряпок, на внутренних стенах Трояна, на стеклах, бутылках, сигаретах и собственных руках, что-то запоминал, что-то безвозвратно терял, что-то менял тянущимися друг к другу местами, что-то придумывал сам, всякий раз улыбаясь, обвивая руками, привлекая к груди, дыша запачканным пеплом затылком, пропуская через пальцы волосы, вышептывая, вышептывая, вышептывая: о трех красавцах-мертвецах и волшебном горном эле ирландских холмов, о придворном случае в Сент-Джеймском сквере его покинутой родины, о соломенных лошадях и королях с глупыми глазами, о пугалах, что пасут в ночи птиц, а вовсе не охраняют урожаи, о Львином Сердце и ангелах, которым Бог повелел жить на луне, а потому их и никто никогда не видит.

Рейнхальд рассказывал, по щекам мальчика-ангела, мальчика-Исайи растекался выдавленный ягодный сок, вены коммандана шуршали, кровь, горячея, пульсировала вокруг сжавшейся глотки, и темь становилась густейше зелена, дымились в сумерках застрявшие в кулонских болотах кочки о смешных сенных хохолках, и те, кто так нуждался в крепких руках мужчин, в наивных истоках детских душ, кто разбрасывал с жилистой тетивы стрелы собачьего Эрота и раздувал ветрами кроны паленых деревьев на кривых кургановых холмах, они только шептались: «Pardon, es tut mir leid, désolé», собирали новые вьюки для намозоленных войлоком спин, били хлыстом и отводили глаза, пряча блеск под смертью опущенной до обгорелого носа фуражки.

1
{"b":"637344","o":1}