Литмир - Электронная Библиотека

От сердца, вопреки ворчаниям старой собаки, отлегло успевшее скрутиться виноградным узлом волнение, свежий воздух заструился по сведенным кислородным путям, срываясь снопами пепелистого кашля. Мальчик-свет, наконец обративший внимание на дозывающийся рокочущий голос, обернулся — поднялась по ветру вороненая спутанная тень в чалом преображении. Лицо отдалось треснувшей снежной коркой, зерна глаз удивленно распахнулись, и Рейнхальд с запозданием увидел, что в пальцах, прижатых к железному боку, оказалось зажато адресованное письмо с большой яркой маркой цвета вскрытого граната.

— Что, скажи мне, ты здесь делаешь? — Под поступью неукоснительно приближающегося Тилля, мрачного и белого, как палящий голодной изморозью январь, мальчишка потупился, отдернул, будто обжегшись, руку, случайно выронил сжатый конверт, проводив тот тихим сдавленным цыканьем. С недовольством покосился на опавшую бумажку, прикинул разделяющее и сокращающееся расстояние, но, сообразив, что слишком поздно и он уже не успеет, только отпрянул назад, налетая спиной на крыло, выбившее из легких последний заштопанный дух. Ресницы упали встревоженными травами, руки схватились за смывы крови с подбородка, губы замерли в обетованном молчании надгробных гипсовых статуй. — А это еще что такое, mon bon? — Сапог наступил на козырек павшего конверта, намеренно вжал тот в липкую рыхлую грязь, где старый снег добивал своими стилетами пытающиеся пробудиться подснежники, где дремала и стенала выпущенная из Парижа кровь.

Мальчик Исаия перекосился, загнанно поглядел через плечо, мелькнул звероватой дичалостью осоловевших глаз, режущих ничуть не хуже сгрудившихся коронарным потоком ледовитых сосулек — иногда с ним это приключалось, иногда он как будто забывал, пытаясь прокусить вскормившую руку, чтобы после, получив пощечину или успокоившись самостоятельно, затратив на тщедушные потуги с несколько дорогостоящих часов, приняться виновато ту лизать, прижиматься лбом, сидеть в ногах, пытаться оставить на бедре отрешенный соловьиный поцелуй.

Попробовал отлепиться от приютившего железа, чтобы сигануть охотничьей ланью в раскинувший покровы знакомый лес, в котором дышать и думать умел теперь лучше, чем в шумливых человечьих гнездах, но… То ли понял, что не успеет и этого тоже, то ли попросту перехотел возвращаться туда, где и так прозябал всю последнюю ночь да половину последнего года, с безразличием вслушиваясь в тревожливую песнь гуляющих по насту сиротливых волков. Еще разок посмотрев на коммандана, небрежно наклонившегося за размокшим письмом, мальчишка развернулся, быстро и разбито мазнул глазами по шороху зачинающейся полуночи, ухватился озябшими пальцами за скользкий бандаж покорного крыла, подтянулся, попробовал подтолкнуть себя ногами, дабы взобраться на смерторазящую ступеньку выше…

Только, правда, для того, чтобы все его потуги немедленно провалились, чтобы тут же ощутить, как чужие руки бесцеремонно перехватывают за щиколотки и сдергивают вниз, но вместо того, чтобы повалить на взбитую снегами землю, унизить и проучить, просто подхватывают, удерживают на дрожащем воздушном весу. Подкидывают, подбрасывают, перехватывают и прижимают к твердой дышащей груди, чтобы заставить встретиться глазами, в которых плавает по заливу ранний лед, поспешно отвернуться и занавеситься небрежной ощипанной челкой, когда руки, вновь все решая исконно по-своему, сливаются с ногами, превращаются в залитую оловом филигранку чеканных шагов, относят к покинутому огню, осторожно сгружают подле костра.

Времени взбелениться не осталось ни на цент, ни на йоту, совсем ни на что вообще — Тилль опустился рядом, следом, впритык. Объял за плечи, с оправданной грубостью дернул на себя, прижал, раздвинул в коленях привычные ноги, захватил теми по обоим бокам, нажал на затылок властной и недовольной ладонью, вынуждая уткнуться носом в колотящуюся огнем и жаром грудь.

Исаия сопротивлялся редко, вяло и нехотя, Исаия не видел смысла обывать одному, без присутствия и обещания этого человека в его крылатой свободной машине, и все-таки сейчас, попытавшись упереться ладонями не в чужие бедра, которых до красноты смущался, а в ничейный опаленный камень под чайными чашками, дернулся, закусил губы, напрягся в спине, ощущая на языке привкус новой крови, заливающей его рот так же, как горючее пахучее топливо заливает машинный бак. Нащупав перила слов, прочувствовав их под быстро-быстро бегающими пальцами, сдавленно и хрипловато, не обладая тонкостью певчего голоса, пробормотал:

— Пус… отпусти меня, слы…

— Зачем? — ответом в лоб, пулей и пугающим рикошетом, непроходимыми дебрями лунного лунария, в котором свет собирается толстыми бутонами, льется к озаренному седому изголовью, откуда Исайе никогда своими собственными силами не выбраться, не разрешить засевшей занозой загадки. — Зачем мне тебя отпускать, ma belle? Я сделал что-нибудь не так? Обидел тебя? Если да, если нет, все равно объясни мне.

Пальцы скользнули по длинным змеящимся волосам, огладили подчиняющим жестом скулы, виски, перебрались за уши, обведя припухлые мочки, кончики, промерзшие хрящи: Исаия никогда не чувствовал холода вовремя, Исаия просто не обращал на него внимания, привыкнув, что жить можно и так, оставаться в разуме возможно даже тогда, когда тело горит, болит, стынет, печалится, а значит, все это не страшно, все это пустяк, все это так же маловажно, как и надуманные сердечные обиды, ревности, догадки, страхи и подозрения без причин да оправданий, но…

— Мне сегодня приснилась… страна… — он все еще не научился откровенничать, он не любил откровенничать, не умел читать молитвенных исповедей и делиться грехами со скрытым за сетку молчания пастырем, но на этот раз, устав от самого себя, старался. На этот раз, чувствуя, как пахнет тленом земля и как кости павших алжирских братьев восходят над ней обещанием будущих цветов, отчаянно пытался связать никогда не водившие с ним тесной дружбы норовистые звуки.

Руки молодого коммандана короткосрочно дрогнули, мазнули по зыбкой коже возлюбленной пигмалионовой статуи белого-белого обсидиана, легли на ямочки за ушами, принимаясь раздвигать корешки простуженных волос, нежно гладить, нежно быть, навевая на глаза в колышущемся серебре покорную полудрему, подстрекая ресницы ершиться голубооким лесом, пальцы — подтягиваться, хвататься за складки и ладони, душу — ловить предложенное хлебной краюхой тепло.

— Что же это была за страна, ma joie?

Исаия высеребрился в капризной дымке пронизанной патронами луны — оттуда и кратеры, оттуда и кажется, будто дыр на ней больше, чем даже у людей в груди. Пьяно повел не послушной больше ему головой. Облизнув пересушенность губ, сипло вышептал, приникая уже совсем тесно, лбом и губами в подставленную грудину, отдаваясь и разрешая плести, творить, сотворять над собой все на свете хмельные таинства:

— Я не знаю, как она называется…

— Тогда расскажи мне, как она выглядела, tendresse. Быть может, хотя бы я смогу ее распознать? Что там было? Что ты видел? Кто гулял с тобой? Какое светило солнце, луна, пустошь? Как ты чувствовал себя в ее просторах?

— Луна была… желтой, я думаю… Темно-желтой, коричневой, какой-то совсем сухой, будто одно только дно от бывшей когда-то воды… Там бродили огромные звери в пятнах из кофейных зерен, там росли… странные кривые деревья с толстыми хоботами вместо ветвей. Странные светлые деревья в маленьких жестких листьях. Там было слишком мало озер и слишком много засухи и там светило солнце — огромное, как конский глаз, красное, как твоя кровь. Оно… почему-то постоянно садилось и никогда, ни разу просто не поднималось…

Пальцы спустились на птичью шею, облекли полупрозрачную паутинку кожи в ожерелье трепещущей ласки, нырнули под холмик подбородка, притягивая голову ближе, устраивая ее на сгибе твердого колена и подставленного вместо казарменной подушки локтя.

— Африка… Я думаю, то была Африка, mon bonheur. Африка и ее жестокое жирафино сердце приходили нынче к тебе, чтобы немножко согреть… Или, быть может, немножко обмануть.

3
{"b":"637344","o":1}