И, не переставая, ела и пила. Пила, не замечая, что и сколько, — капитан не скупился.
— Приходите ко мне обедать и ужинать, когда хотите. Я всегда один. А сейчас ложитесь, отдохните; мне скоро пора на вахту.
Не ожидая ответа, он осторожно подвинул ее табурет к низкой койке, но Надежда Павловна точно не заметила этого, усталая и опьяненная ужином. Тогда он приподнял ее и положил на постель. Опустилась, пробормотав что-то в полузабытье, в полусне… Когда же он наклонился над ней, сжимая талию и сдавив плечи почти безжизненного тела, она только спросила слабым голосом:
— Ведь вам идти надо?
Он отдернул косынку, отбросив ее, как тряпку, открывая белокурые волосы. Не ощущая прикосновения, не испытывая близости, не отдаваясь, она принадлежала ему…
— Список в капитанской каюте.
— Да где же капитан?
— Вот сюда и направо.
Голоса доносились будто издалека, странные, точно из подземелья. Однако пробудили ее, вернули сознание.
— Спрячьте меня скорее! — просила она, пытаясь подняться.
Он не понимал, не отрываясь от нее.
— Спрячьте же! Умоляю!
Оставшаяся неплотно закрытой дверь отворилась.
Она застонала, забиваясь под подушку, закрываясь ладонями. Капитан оглянулся и увидал на пороге бледного, оцепеневшего человека. Серая фигура качнулась и быстро исчезла.
Довольно явственно послышалось: «Зачем нашел? К чему были все мытарства?»
Человек в сером и зеленом лихорадочно, не помня себя, карабкался по ступенькам, не слушая окрика матроса.
Отбросил фуражку, проведя рукой по слипшимся волосам… Снял шинель и, повторяя словно про себя — «Зачем же оттуда было бежать?» — как сомнамбула бросился в море.
Едва был слышен всплеск. И в темноте не было видно кругов. Но кто-то из дремавших очнулся, пробормотав:
— Что, опять самоубийство? Эго уже третье у нас.
— Говорят, сегодня на «Стреле» застрелилась женщина, — отвечал, зевая, сосед. — Следует все же капитану доложить.
— К чему? Завтра утром при раздаче хлеба выяснится, кто отправился на тот свет, то бишь — на дно морское, — возразил первый.
Ноябрь, 1920 г.
Константинополь.
Лунной ночью в Крыму
Над извилистыми улицами, точно надушенными кипарисами и магнолиями, изогнулся месяц. Лунный блеск переливает опалами на серых камнях вокруг притаившихся дач в садах. Вы легко скользите: вы словно растворяетесь в воздухе. Ведь вы нигде. Конечно, вы не в Ялте, а набережную с разочарованными спекулянтами просто выдумал от скуки день. Вы верите южной ночи, вы дышите ею.
Впереди вас неслышно идут двое. Они приостановились в полосе лунного света. Оба белые, прекрасные, как призраки. Тонкая женщина склонилась к нему. Вы замедляете шаг, вы боитесь подслушать слова чужой тайны. Но вот до вас отчетливо доносится женский недовольный тон:
— Невозможно платить десять тысяч за фунт масла. Лучше в Сербию уехать, или в Болгарию, там хоть розовое масло дешево.
— Да, ужасно… Ну, а сегодня на ужин что?
Вы обгоняете этих прозаических, неуместных людей и поворачиваете за угол. Скорее бы к морю. Быть может, волны принесут в своем дыхании немного романтики?
У деревянного киоска какое-то существо застыло в красивом изгибе.
— Купи же бубликов, вкусно съесть их у моря.
Беспощадный прожектор бросил сноп голубого света в лицо говорящей: перед вами опять ялтинская дама. Она деловито выплевывает косточки персиков. Ее спутник, «он», нанизывает на веревочку, будто драгоценный жемчуг, бублики, отсчитывая по полтораста рублей за каждый.
Вы в отчаянии и недоумеваете: ночь, о том говорят луна и ваши часы, так почему же люди занимаются торговлей? Правда, уже «одиннадцать» часов лишь по новому расписанию. Но эти люди не хотят начать новой, прекрасной жизни.
Наконец, усталый и надломленный, вы опускаетесь на скамью внизу, у самого моря. Аромат дремлющих волн вкрадчив, но обманчивы их полусонные вздохи. Конечно, их шепот обман: вы явственно слышите будничные голоса. И снова женщина разбивает ваше настроение:
— У меня болит голова: я положила две таблетки сахарина в чашку, а нужно одну. Говорят, что сахарин фальсифицируют.
— Возможно, — зевая, отвечает мужской голос.
Женщина неожиданно оживляется:
— Пойдем в ресторан, что на углу — там упоительные котлеты.
…И, словно окрыленная заманчивой мечтой, она уводит его наслаждаться котлетами и возмущаться подделкой сахарина.
Вы пытливо смотрите на луну; вы стараетесь рассмотреть ее холодное лицо; вы требуете объяснений. В ответ месяц, как вуалем, задергивается облаком. Вы поняли все, — вы увидели безжалостный апофеоз этой ночи: женщина, гордо поднимающая сковороду с котлетами и бесчисленные людские руки, вожделенно протянутые к ним.
Какая насмешка над правами ночи, моря и цветов. Вздрагивая, вы уходите с затаенной надеждой, что завтра, все же, может вернуться настоящее. Быть может, сегодня месяц тускл и кос и оттого видна в словах изнанка…
Ялта, лето 1920 года.
Навсегда
Луна, обливая холодным блеском подъезд с шестью колоннами, черневшие между ними оголенные деревья и аллею, уводившую в парк, не забыла заглянуть и в дом. И так же равнодушно расточала свой свет в овальное окно, законченное вверху полукругом с косыми деревянными переплетами на стекле. Иззелена-белые полосы, точно фосфористые, попадали сперва на желтую стену. Немногие, оставшийся непроданными, любимые гравюры были перенесены сюда сравнительно недавно. В узких рамках строгого Александровского стиля, с темного золота завитками по углам, отчетливее остальных видны были две. Одна, в светло-коричневой оправе с едва приметным белым кантиком, должна была изображать счастье: то подтверждала и крупными буквами подпись, не только рисунок. Над задремавшими античными зданиями, в угасающих вечерних облаках, пролетал Амур. Он летел низко и тяжело, — так казалось еще и оттого, что фигура его была нарочито преувеличена. Амур ронял над сонным городом игральные кости, бросал умышленно. Рядом с этой цветной гравюрой висела так же хорошо освещенная литография в черных тонах, наклеенная на яркий, как синька, картон. Под треснувшим стеклом, по вздыбленным волнам с растрепленными гребнями поднималась галера. Два любимца стояли в ней подле своего Императора. У него разметались кудри; протянутой рукой и острым взглядом он указывал на восхищавший его берег.
Трудно было сказать, какой из двух рисунков занимал человека, сидевшего в глубине комнаты с потухающей длинной трубкой в высоких креслах возле бостонного стола. Он как будто всматривался в них (знакомые с детства), и одновременно уносился куда-то далее: об этом говорили его остановившиеся зрачки, задернутые задумчивостью. Он видел гораздо больше, нежели остатки когда-то прекрасной мебели и миниатюр предков, принявших загадочное выражение в этом призрачном освещении.
Где-то, близко уже, послышалось оживление и заглушаемая окриком возня.
Распахнулась дверь, как будто сквозным ветром открылась, не успела даже скрипнуть. Едва перейдя порог, остановилась женщина в турецкой шали поверх плюшевой шубы. Черные волосы, затейливо заколотые высоким гребнем, открывали раскосые карие глаза на оливковом лице, сдвинутые брови и большой рот. Не опуская тона, словно на одной ноте, гортанной и неприятной, она быстро проговорила, не давая себя остановить:
— Прощай, Владимир Алексеевич, офицеры в город свезут: там наши цыгане, в хор поступлю. А если счастье — так и свой соберу. Господа офицеры обещают до Москвы довезти, коли удача будет. Прощай, барин. Прости, если когда не угодила.
— Не надо, не вернусь, — крикнула испуганная, заметив, что он поднялся к ней. И с неестественно низким поклоном (как на сцене кланяются приближенные короля), хлопнув дверью, стремительно скрылась.
За нею проскользнула борзая собака, должно быть, нетерпеливо ожидавшая возможности пробраться сюда, и, поджав хвост, влезла на диван. Возглас его — «Настя!» — был более похож на вздох. Он бросился к окну. В розвальнях, покрытых коврами, стоял очень молодой офицер, устраивая черноволосую женщину в желтой шали. Другой, постарше, заботливо прятал бутылки в карманы. Третий усаживался рядом с кучером. Лошади подхватили, тряхнув дугою, звякнув бубенчиками. Луна продолжала одинаково безразлично светить по пустой уже дороге с разбросанным санями снегом.