Слова выговаривались легко, мысли вспыхивали ярко, как перед апоплексическим ударом (о котором, впрочем, один только лекарь Виллье ему и толковал). Стало тяжко шее, легко языку. Но, может статься, вовсе не апоплексия его караулит? Скотландцу Виллье – курвецу и паскуднику – с некоторых пор доверия не было.
Впрочем, мысли в сторону. Пакет должен быть отдан на сохранение неверной, а всё ж таки супруге. Сперва казалось: нужно просто спрятать пакет понадёжней. Но нестерпимая мысль о том, что пакет обнаружат слуги, перевесила: пакет будет вручён императрице. Он и вручил. И без промедления стал возвращаться к себе в опочивальню: опять-таки кружным путём, а не через соединявшую супружеские спальни дверь. Шёл, чтобы ещё раз насладиться планом Гатчинского дворца. План этот был до изумления прост. Слева крыло и справа. Наверху – бельведер и подобающий императорскому дворцу шпиль. Комнаты, комнаты, и внизу – в последние дни сильно забавлявшее зеркало.
– Посмотрите, какое престранное зеркало. Я в нём отражён с шеей, свёрнутой набок, – сказал он одному из придворных два часа назад и попытался расправить плечи. Правду сказать, такое же зеркало имелось и в Михайловском замке. То зеркало неделю назад тоже показало: его шея крива, крива! Тут же вспорхнула мысль: отражение искривляют намеренно. Зеркала – подменили. Надобно заказать новые зеркала, и всё уладится!
Павел Петрович остановился у Арсенального каре, затем проследовал к Восточному полуциркулю, на несколько секунд исчез, а потом снова возник в представлении императора Николая: обволокнутый материей трескучего экранного полотна, с телом, пробиваемым насквозь резкими чёрточками и прозрачными искрами.
Зримая мысль вдруг повисла близ Арсенального каре! Кто мог ещё наблюдать эту шевелимую гатчинскими ветерками мысль – правящий император не знал. Однако сам он ясно видел её и слышал. Мысль была вещественной, картинной.
Облокотясь на садовую тумбу, Павел Петрович думал о маленьком правнуке. Правнук этот, в Павловом воображении, то приседал, то снова вскакивал на толстенькие ножки близ чёрно-снежной высокой клумбы. Павел пытался представить норов правнука. Зримая мысль, противясь дурным предчувствиям, топорщилась перьями птицы, силящейся взлететь против ветра: «Неужто будет, как Николаша? Как выродок гофкурьерский? Нет-нет, не пустоглаз, не чванлив будет! Вырастет честен, прям. И ежели он на троне, – как пророчит Авель, – последний из Романовых, то должен быть ещё и замечательно складен, неимоверно красив. Красота ведь и гибнет по-особому!»
Комнаты, комнаты… Следовало бы тут, в Гатчине – по совету Авеля, – и остаться. Но уже решено: вместо него останется пакет. А сам он завтра же вернётся в Петербург, в Михайловский замок, чтобы по-рыцарски сразиться с призраками пророчеств, которые так ловко сплёл монах!..
Ворона что-то кричит, время скачет вприпрыжку. Последний император будет считать ворон, будет, вздрагивая, держать пакет с сургучами, который покажется ему тяжелей витающей рядом с дворцом прадедовой ненависти к беспорядку и лжи…
Наслаждению сумеречным простором нет конца. Зала, ещё зала! И простор ведь не раздражает широбокостью: по-армейски подтянут, прилично случаю сжат. Но и раздолен, где надобно. И что самое сладкое, в сжатости и подтянутости чуется: не для матушкиных финтифлюшек свит, не для свитских чучел простор сей вылеплен!..
Тело внезапно порх – и вечность в деревьях повисла. Выше – порх: низкое небо под пятками вдавилось подушкой. Так и надобно! Ум – ввысь, негодование – в бездну, пакет – царственному потомку! Пусть узнает, как жизнь свою кончит. А самому – в Петербург: менять зеркала, очищать входные двери от заговоров, от клеветы!
* * *
Треск синематографической плёнки внезапно смолк. Государь Николай Александрович заставил себя разлепить веки. Всё, что привиделось – сразу и без колебаний было признано правдой. Сказал вполголоса, ни к кому не адресуясь: «А со мной даже худшее произойдёт», – и с нежданно нахлынувшей весёлой злостью поднялся с кресел. Александра Фёдоровна глубоко, даже протяжно вздохнула.
– Прошу тебя, Аликс, успокойся, – с твердостью в голосе сказал он супруге. – День сегодня и впрямь необычный. Очевидно, это связано со столетием кончины императора Павла. А может…
Император осёкся.
– Что, Ники, что?
Император молчал. Предсказания монаха Авеля о нём самом, о последнем императоре всероссийском, стали ясны окончательно. Мир вдруг опрокинулся вниз головой и, как непослушливое дитя, зло бултыхая задранными кверху ножками, пошёл на руках через гатчинские леса к Петербургу. Слова Авеля не просто звучали в ушах. Они расположились во внутреннем слуховом пространстве рельефно и почти сразу стали отвердевать подобно камню, из которого вытесан был Гатчинский дворец. Металлический кашель старца – словно вострубили в его лёгких узкие, болезненные полости внезапно открывшихся каверн – пропал. Вместо кашля уставился Авелев лешачий зелёный глаз.
«Что ты вытворил, Авель?.. Год указал, месяц и возможное место гибели указал. Господи, дай сил не пропасть в тех каменистых местах! И хоть есть приписка старца о том, что исправлять будущее в особых случаях можно, – нет сил понять: нужно ли такое исправление?.. А тут ещё крик вороний».
– Т-тр-р-ц!.. Тр-рёц-ц! – потихоньку передразнил император ворону и, враз ободрившись, кратко пересказал прочитанное Александре Фёдоровне.
От смятения чувств императрица сказала первое пришедшее в голову.
– Опять етта ворона! Недаром ты их не любишь…
В поднывающих интонациях императрицы ему едва ли не впервые почудилась ложь: искренняя, простительная, но ни к чему полезному не ведущая. Ещё почудилось: за портьерой, наглухо прикрывшей одно из дальних окон, кто-то есть. Словно бы прогуливаясь, откинул портьеру.
Пусто!
Императрица пришла в себя, собралась с мыслями. Малодушие Ники всегда её поражало: как можно доверять людям, ничего не смыслящим в истории! Их царствование будет славным. Дал бы только Бог здоровья, дал бы наследника. А предсказания…
Вдруг вдалеке снова послышался хриплый посвист. Теперь император его тоже услышал. Не говоря ни слова, Александра Фёдоровна двинулась к выходу. Небо за окнами вдруг разломилось надвое, вместо снега хлынул тяжёлый мёртвый дождь, быстро превратившийся в первый весенний ливень: холодный и неприятный.
Лакей, отворивший дверь выходящей Александре Фёдоровне, створки не закрывал, ждал императора. Тот подхватил с резного столика пакет, двинулся вслед за супругой, но вдруг приостановился и, удивляя самого себя, произнёс: «Мёртвая вода… Эта вода тоже мертва! И пустил змий из пасти своей вслед жены воду, как реку…»
– Ты что-то сказал, Ники? – Александра Фёдоровна, устыдясь поспешного своего ухода, вернулась и, как маленького, бережно погладила супруга по плечу…
* * *
Теперь в Тобольске, у приоткрытых дверных створок, он почувствовал всю едкость и помрачающую грусть воспоминаний. Они враз забили нос портьерной пылью, схожей с той, что раздражала прадеда Павла, прятавшегося от убийц за шторой в Михайловском замке. Павла Петровича здесь в Тобольске, однако, не было. Зато услышался смех поварёнка Лёньки Седнёва, а потом бухнул бас пожилого стрелка, подоспевшего на помощь молодому: «Где мандат? Документ, говорю, покежь, старый хрен! Счас узнаем, какой-растакой ты монах!»
Издырявленный чахоткой голос откликнулся неохотно:
– Авель зовусь я.
– А по фамилии как?
– По прозвищу, што ль?
– Пусть по прозвищу.
– Авель Васильев. А в книгах ещё пишут – Авель Вещий.
– Так и доложим, Петро: нетрудовой элемент по фамилии Вещий приходил.
– А в одной книге – так и вовсе буковку в прозвище сменили.
– Какую ещё, чёрт задери, буковку?
– Важную. Совсем недавно в омском ЧК записали: Авель Вечный. Случайно у чекашных вышло – а верно! Ну а совсем верно называть меня: Авель Русский, Авель Вечный.