Ещё поговорили и на том расстались. Ломоносов же после получения согласительного письма весь июль работал над стихами и переслал сделанное Тредиаковскому в означенный срок. А в конце августа Степан Крашенинников, почтительно склоняясь, принёс в подвал к Ломоносову серенько изданную книжечку под названием «Три оды парафрастические псалма 143», изданную за счёт авторов тиражом 350 экземпляров. Немного смущаясь, Степан при сем объявил по поручению Тредиаковского, что издание книжечки обошлось в 14 рублей 50 копеек с разложением сей суммы на трёх авторов. И, глянув на изумлённо вскинувшиеся в безмолвном вопросе глаза Ломоносова, поспешно добавил:
— Как сообщил господин Тредиаковский, вашу долю, Михайло Васильевич, он взаимообразно внёс из своих средств.
Последнее время сильно стал ворчать Симеон.
— Ну што ты, Михайло Васильевич, в гордыне своём замкнулся? — сердито спрашивал он, макая в соль редьку, коя вместе с хлебом только и бывала у них на столе в конце лета. — Составь прошение, повинись. Глядишь, Шумахер кое с кем поговорит. И то, можа, делу во дворце более скорый ход даст?
Ломоносов, устав отмалчиваться, как он раньше лишь и делал, неохотно ответил:
— Не в чем мне виниться, Симеон. Ни в чём не согрешил я перед державой! А в огорчении нахожусь лишь от напрасных на себя нападений.
Симеон, сердито выдохнув воздух, с хрустом дожевал редьку, запив квасом из бадьи, который теперь только и мог брать у знакомого целовальника, и, качая головой, стал снова укорять Ломоносова:
— Ишь ты! От нападения пострадал! А кто ты такой есть? Князь удельный или принц какой? Ну кто?
Ломоносов, прихлёбывая квас, безразлично пожал плечами.
Сильно похудевшее лицо его было грустным, щёки заросли третьёводнишней щетиной: каждый день греть воду, править лезвие, бриться было тошно и ни к чему.
— Вот! — словно получив определённый ответ, утвердительно кивнул Симеон. — А я так от самого царя Петра после Нарвы слышал, что иная ретирада виктории стоит[62]!
При воспоминании о Петре лицо Симеона вытягивалось, будто он опять становился во фрунт перед неподражаемым императором.
— Вот и ты ретируйся пока, — продолжил он. — А потом, бог даст, и победишь ворогов!
Ломоносов смотрел на Симеона и думал о том, что тот прост душою сам и призывает его, Ломоносова, также не осложнять свою жизнь такими идущими от ума понятиями, как гордость, твёрдость в решениях, даже принципиальность. «У всего живого в природе ведь только один принцип — выжить. Выжить любой ценой! И лишь человек торгуется и не соглашается на чрезмерную плату. И нередко людям честь бывает дороже жизни. Честный человек не может жертвовать ради неё долгом. Трудно ему поступиться и своей гордостью, бросить её на растоптание, низко склониться перед недостойным. По ведь и могучие дубы ураган выдирает с корнем, а гибкие осины его выдерживают и остаются жить. Так какая же цена чрезмерна, а что можно отдать ради будущего?»
Дожёвывая хлеб, Ломоносов задумчиво молчит, но слова Симеона не пропадают бесследно.
«Отступить ради победы! Эту мысль из ума просто не выкинешь».
В начале ноября неожиданно заявился приехавший из-за границы, где он пребывал для образования Кириллы Разумовского, асессор Теплов. Расправив фалды лилового с голландскими кружевами кафтана, устроился на табурете, втянул застоявшийся воздух и брезгливо повёл носом. Глядя на печального, осунувшегося Ломоносова, спросил:
— В баню часто ходишь?
— Как же! — усмехнулся Ломоносов. — Токмо в две недели раз дозволяется. — И вдруг, словно сорвавшись, торопливо заговорил: — Ну што я здесь время трачу напрасно? Ну што? Я бы мог других людей моим учением пользовать! А от меня никакого проку Отечеству не происходит!
Он говорил быстро, в словах звучали огорчение и просьба о помощи. Ведь Теплов хоть и вылез наверх, был свой, природный мужик.
Теплов молча слушал Ломоносова, внимательно разглядывал его. Выбившийся из низов, сын истопника, отчего и сохранил прозвание — Теплов, он и чурался прежнего своего состояния и крайней нужды, в которых сейчас пребывал Ломоносов, и сочувствовал ему одновременно.
— Полно, Михайло, полно! — величественным тоном, который он уже успел усвоить, отираясь вместе с Кириллой в дворцовых покоях, произнёс Теплов. — Себе ты сам только можешь помочь. — И замолк, значительно глядя на Ломоносова.
— Чем помочь, Григорий, чем? — подавшись к нему всем телом, выпалил Ломоносов, а Теплов, помолчав, произнёс весомо:
— Оду сочини! Во здравие внука Петра Великого, наследника престола Карла-Петра-Ульриха[63]! — И, видя, что слова его не вызвали ответного энтузиазма Ломоносова, стал настойчиво уговаривать: — Ты ведь умеешь сие делать, Михайло Васильевич! Умеешь! Вот и покажи свою преданность государыне. А уж я через Разумовских преподнесу всё как надо, и дело твоё ускорим к милостивому разрешению.
Надо было думать, надо было решать. И после недолгой паузы Ломоносов ответил:
— Что ж, Григорий, физика — моё упражнение, а стихи — моя утеха. Сочиню! — И про себя печально подумал о том, как прискорбно, что эту утеху он вынужден строить на потеху другим.
Прощаясь, Теплов оставил на столе два золотых гульдена, кои вызвали немыслимый восторг Симеона и горькую признательность Ломоносова.
Молодой гольштинский герцог Пётр-Ульрих уже почти год, как покинул город Киль и жил обласканный тёткой, императрицей Елизаветой, в Петербурге. Поистине прихотлива судьба, сделавшая этого малозаметного принца незначительного, хотя и суверенного клочка земли в Европе наследником престола великой Российской империи. И хоть недолго обольщалась им Елизавета, быстро разуверилась в достоинствах провозглашённого ею преемника, но выбора у неё не было: престол без наследника оставаться не мог.
Ломоносов не удостоился чести лицезреть будущего императора Петра III, но был много о нём наслышан. Ломоносову нередко приходилось участвовать в сооружении ракетных иллюминаций для дворцовых празднеств. И как-то в прошлом году, после одного из таких фейерверков в Царском Селе, учитель наследника, профессор Штелин[64], разоткровенничался:
— Я учу Его Высочество Петра токмо наглядными способами. Историю проходим по картинам и монетам с изображениями государей. А географию ландкартами лишь амюзую[65], — и Штелин разочарованно повёл руками. — Но в делах военных, — продолжал он, — рвение мы имеем огромное. Я даже сам маршировать выучился.
И, ставши в позу, комично выставляя ноги, показал, как он шагает вместе с наследником. Штелин был тогда по случаю праздника и иллюминации слегка навеселе. Академию не посещал давно и рад был поговорить с коллегою. И потому, прыснув в рукав, лукаво поглядывая на Ломоносова, продолжал рассказывать:
— И вы не поверите, до чего они все невежественны! Государыня — так убеждена, что в Англию можно проехать сухим путём. Когда же я сказал, что Англия — остров, она сердито возразила: дескать, что же, англичане — дикари какие, чтобы заместо Европы на островах жить? А Его Высочество при этом хохотал и в меня глобусом швырнул.
Весёлый Штелин смеялся, пребывая в совершенном легкомыслии, которое преобладало при дворе Елизаветы, где шут зачастую учил канцлера, а канцлер делался шутом. Но смеялись лишь до тех пор, пока не затрагивались основы престола. С великой осторожностью, только шёпотом и не всякому, передавали о раскрытии дворянскою заговора в пользу отставленного младенца-императора Иоанна VI[66], сосланного в Холмогоры. А о том, как пытали заговорщиков, как ломали на дыбе и на каторгу слали, даже шёпотом говорить боялись.
И ода в честь наследника Петра слагалась плохо. Ломоносов и старые вирши свои из забвения вытянул, латал, подновлял их и перелицовывал, но не радовалась душа, и красоты не было.