Университет имел трёх попечителей с именем кураторов. Первым был основатель его в век императрицы Елисаветы, знаменитый предстатель муз, действительный обер-камергер, Иван Иванович Шувалов. Он, в четыре царствования, кроме долговременной отлучки в чужие края (о чём скажу после) как начальник и проректор университета, имел пребывание в Петербурге. Имя его в университете с благоговением произносилось. Другие два были налицо в Москве. Старейшим оставался тайный советник Иван Иванович Мелисино, и прибавлен вышеупомянутый, действительный статский советник Михайло Матвеевич Херасков; известен как поэт. Управление более относилось к Мелисино. Он был добр и любил науки. В собраниях, раздавая шпаги, дипломы, награды или когда мы приходили к нему поздравительным обществом, он своё приветствие заключал всегда латинскою сейтенциею. Как помню одну: «Quiproficit in litteris et deficit in moribus, plus deficit, guam proficit»[520]; и другую: «Vis consilii expers mole ruit sua». Ноr[521]. Дом его был на Петровке[522] за театром. Он умер к весне или осенью 1796 года. [...]
В последние годы курсов я обращал свободные дни и часы на особый занятия дома, вмещая в них долю на переводы книг, иногда на журнальный статьи в прозе, и подчас охоты стихами; получал доходы, не далеко вдаваясь в них, скопил библиотеку, имел в обществе почётный и приятныя знакомства, не развлекаясь на многие домы. На досугах любил беседовать у избранных профессоров, каковы для меня были начально: латинской элоквенции, упомянутый А. А. Барсов; позднее потом, прикладной математики, Михайло Ив. Панкевич[523]; римских прав и древностей Фёдор Франц. Баузе; общих прав и политики Матвей Богданович Шаден. Первый ввёл меня в филологию и критику. Он уважал формы малороссийскаго языка, завидовал употреблению в нём «бо» и многих лаконизмов. Второй был у меня упорный философ пространства. Третий, с охотою антиквария, обратил моё внимание в обширности на ingenium practicum et applicativum[524]. У четвёртаго решены многие публичные вопросы и система долговечности. У обоих последних я получил навык латинской и немецкой речи. Наконец я изготовлялся отправиться в Петербург искать места, для чего имел посредников.
В ноябре того года со вступлением на престол императора Павла произведены в лицах и вещах великия перемены и новости. [...]
Директор университета Павел Ив. Фонвизин поступил сенатором. Место его занял вызванный из жизни в деревне Иван Петров. Тургенев[525]. На место Мелисино куратором университета определён тайный советник и камергер князь Фёдор Николаевич Голицын, племянник Шувалова по сестре. В декабре новый куратор приехал в Москву и занял дом на Покровке. Недели за две до праздника Рождества, в день воскресный, мы большим числом были ему представлены, по факультетам. В день конференции он имел в ней первое присутствие, осматривал университет, обошёл по всем заведениям. А в первый день праздника мы опять, только меньшим числом, были у него с поздравлением. Обходя всех приветливо, нашёл он, что сказать каждому дельно.
Между тем, как я располагал себе, когда у кого из моих знакомых проводить дни и вечера святок, на другой день утром я получил записку от содержателя университетской типографии Клауди[526], с которым уже был знаком по заказному переводу, просить к себе в контору для надобности. Велось тогда, на новый год, первый нумер издаваемых при университете Московских Ведомостей, в заглавие, начать стихами. Тот, кто обещал ему стихи на 1797 год, занемог. Время готовить первый нумер, а стихов нет; просит у меня. Я отказался не Моим делом, коротким временем, связями на праздник, стыдом пошлости. Но убеждения и добрая цена заставили потереть лоб. Я согласился на честном условии, что моё имя останется неизвестным, и весь тот день прогулял, в ожидании, где мне встретится моя муза. [...]
Новый генерал-прокурор князь Куракин[527] отлично уважал университет. Говорили, что он и учился из него несколько. При том он почитался в родствах с племянником Шувалова. В январе он отнёсся в университет доставить ому в канцелярию двоих, знающих правоведение. Конференция избрала меня и другаго товарища [...]
В ранних годах славы Шувалова, при императрице Елисавете, лучшее место занимает Ломоносов. С ним он составлял проект и устав Московского университета. Ломоносов тогда много упорствовал в своих мнениях и хотел удержать вполне образец Лейденскаго, с несовместными вольностями. Судили и о том, у Красных ли ворот, к концу города, поместить его, или на средине, как и принято, у Воскресенских ворот; содержать ли гимназию при нём или учредить отдельно; предпочтено первое, обое по своим причинам и проч. [...]
Ф. П. ЛУБЯНОВСКИЙ
ВОСПОМИНАНИЯ[528]
...Отец учил меня русской и латинской грамоте, сам большой латинист; по десятому же году моего возраста отвёз меня в Харьков, где в Коллегиуме[529] по экзамену я поступил в 3-й класс, чем отец мой, помню, был очень доволен. Учился я, говорили, не без успеха, с учителями и товарищами болтал по-латыне, сочинял хрии[530] и речи; пристал потом к отцу, отправь он меня в Москву в университет.
Превосходное учебное заведение был Харьковский коллегиум, невзирая на все недостатки его в сравнении с нынешним образованием семинарий и вообще всех духовных училищ. В моё время управлял им префект Шванский, муж равно почтенный по жизни и по учёности. Был он особенно счастлив в выборе учителей: они имели редкий дар развивать в молодых людях здравый смысл и внушать им охоту, страсть к науке, не умирающую, когда возбудится. С таким домашним учителем, и вышедши из школы, чему не научишься! Предметов учения было не много, но преподавались ревностно и основательно. Латинский язык приучал к простому, ясному и благозвучному изложению мыслей. Все мы были поэты: без поэзии, без одушевления ума и сердца, проповедь и в храме божием будет мёртвая буква. Семинарии нынче богаты, а в моё время Харьковский коллегиум помещался в большом каменном здании с трубою: так назывался длинный и широкий во втором этаже корридор, по обеим сторонам котораго огромный аудитории без печей были не что иное, как сараи, где зимою от стужи не только руки и ноги, по и мысли замерзали. На поправки строений, на содержание до 150 студентов в бурсе и на жалованье всем учителям от инфимы до богословия[531] 60 р. был высший оклад; Коллегиум получал не более 1500 р. в год. Но ни холод, ни голод не охлаждали охоты к учению; привыкали мы, сверх того, к нужде и приучались довольствоваться малым, в каком ни были бы состоянии в последствии времени. [...]
Отец и мать не скоро решились отпустить меня в Москву одинокаго. Не имея однако ж в виду ничего для меня лучшаго, помолясь, благословили и отдали меня промыслу божиему. Не скоро потом и я доехал до Москвы, не к началу курсов, а только уже в конце декабря. Немедленно просил я начальство позволить мне с новаго, 1793 года слушать професорския лекции. По правилам, сказано мне, без предварительного экзамена это не допускается.
В назначенный впоследствии для экзамена день введён я в обширную конференц-залу с троном и портретом императрицы под балдахином. Профессоры, сидя за столом, рассуждали. Ректор, подозвав меня к себе, спросил, чему и где я учился, и благосклонно затем предоставил мне написать на латинском языке, что сам придумаю, о необходимости и пользе учения. «Изъясните нам вкратце, говорил он мне, ваши мысли об этом важном предмете». Профессор Страхов, заметив, вероятно, что я струсил, сказал мне ласковое слово и указал комнату, где я, заключась от всего мира, должен был пройти сквозь огонь испытания. Собрался я с духом, написал, что мог и сумел, и предстал перед ареопаг[532]. Ректор мне же поручил прочитать вслух и внятно написанное. Слушали со вниманием. Ректор, обратясь к собранию с довольным лицем, громко сказал optime[533], и никий же осуди. Помню, как сердце моё в тот момент уж подлинно взыграло радостию. Единогласно положено выдать мне вид на профессорские лекции. Дверь храма наук мне отверзлась. С трудом, невдалеке от университета, нашёл я себе приют весьма некрасный, не совсем и безопасный от ветхой на нём крыши, но по моим тогда средствам: что отец мог назначить мне на содержание в год, того и на полгода не доставало.