Отец мой был средних лет, крепких сил и горячаго, но гибкаго нрава. Он любил чтение и помнил свою латынь. В малых отъездах он часто бирал меня с собою и дорогою имел досуги разсказывать мне что-либо на мои разспросы, или натверживать латинския слова. Утешался, когда я, указывая на предметы, называл их по-латыни или связывал таких два-три слова в начальном их виде; потому и моё ученье у Никия не было для меня дико. Первый книги, с какими новая словесность появилась у нас, какия стал я видеть у отца, были Курганова «Письмовник»[468] и Флоринова «Экономия»[469] с картинами, привезенныя из Петербурга дядею Иваном. Также история о разорении Трои и анекдоты под именем «Смеющийся Демокрит»[470], вывезенные дядею по матери Платоном из Глухова, по его службе в коллегии. Прибавились, не знаю как, «Древняя Ролленова История»[471], «Золотые часы» Марка Аврелия[472] и Эпиктетов «Энхиридион»[473]. Из них я учился читать, а после много местами читал отцу и матери. Но письмовник имел у нас и другую роль. Отец мой любил пение. Сколько раз слышал я, как он, увидев новый месяц, пел вдохновенно: «Небеснаго круга верхотворче!» Сколько раз в дороге, или выходя с нами, детьми, в поле, с умилением повторял он себе, в виде арии: «Житейское море, воздвизаемое». И потому я часто внимал, как философ Никита, по призыву отца, стоя твёрдо у дверей, голосом перваго баса, свободно и весело распевал песни Курганова «Письмовника», ore rotundo[474].
Надобно было и доброму Никите по своему сроку оставить нас, месяца два не дожив года, и домашнею причиною разстроиться нашей партии. В Деньгах мы жили временно, частию потому, что в деревне на Згари собственно производились внове постройка и обзаведение дому, частию но завещанию бабки моей по матери. [...] Деревня Згарская от Денег только в 8, и от Золотоноши в 7 вёрстах. Новый дом в ней поставлен на выгнутой горе, усеянной мелкими разных цветов камешками, к западу над рекою и луговою далью, на юг примыкая к лесу с видом через пруд на другую по реке гору. Всё устройство дому совершалось попечением дяди Ивана Н. Он остался жить с нами и по частым отлучкам отца принял на себя весь хозяйственный порядок. На лето избрал себе и своему столярству, по прежней охоте, пребывание в пасеке, и пасека, по его усмотрению, перенесена в другой угол лесу, ближе к дому и полям. В ней водружён им кленовый чистой его работы крест. При ней устроен разделённый надвое просторный шалаш. Туда летом я приходил к нему учиться чтению и письму. В письме прописью моею были руки его именные и праздничные Тропари и Кондаки[475], а к ним и азбука латинская. Тогда же было довольно места и досуга развернуться моим детским забавам, играм, беганью, купанью и крикам для эхо, править конями взапуски на длинных хмелиных жилах, и вдруг по Латинской Геллертовой грамматике[476] вычитывать и пророчить бабам всякий вздор, о чём хотели; любимым было и лазить на казистые дубы или самую запутанную грушу по лесу, не за гнёздами (нет, я гонял всякого мальчика, у которого видел птичку в руках), но из одного удовольствия трудностей и высоты. [...]
По близкому разстоянию, он (отец. — Сост.) ездил в свои присутствия из дому, но для случаев занял квартиру в городе. Там Кононович, по новому стряпчий, имея свой большой дом, жил в нём с семейством и для двух сыновей имел учителя, молодаго, степеннаго семинариста. Туда же ходил из дому и мой родственник, по деду Тоцкому, Иван Леонтович. Туда поступил и я, для чего проживал на квартире отца с пим и без него; а по утрам в субботу на два дни меня брали домой. В ученье наше достали всем нам из Базилианскаго монастыря за Днепром в Каневе новые латинские буквари с польским. Мы уже учили в нём Pater Noster[477] наизусть, читали Credo[478] и далее; могли даже сами себе разобрать на последней странице букваря стишки:
Розга дух свиентый, косци но пршеломие,
А розум барзо в глову выгоние
[479].
Мы посмеялись своей находке, а далее произошли у нас толки. Один говорил: какие то люди, что у них ум не в голове? Другой: видно есть такие за Днепром; а у меня ум в голове, я не боюсь. Третий: так мне лучше и ума того не надобно. Учитель пришёл, и шум наш утих. Впрочем он был добр и снисходителен. По вечерам он водил нас гулять за валом по берегу и купаться в реке. Потом, усевшись на валу, разсказывал нам любопытности и много чудес о магии Твардовского[480]. Там мы выслушивали его напевы по гласам; усладительно распевал он праздничные ирмосы.
Великая проблема: как многие последовали советам и внушениям графа Румянцева[481], было предложено и отцу моему, отдать меня в кадетский корпус. Он и мать, разсудив о том с дядею Иваном Н., не захотели удалять меня в таких летах от своего дому, родства и попечения; а о службе, говорили, бог судит. Но имея в виду своё намерение и не желая держать меня дома, он согласил дядю Кириака воспитывать вместе со мною сына его Елисея. Для того принят в его дом учителем из соседняго села ритор[482] семинарии, прибывший домой на вакацию, сын священника, Павел Шпаковский. Зрелых лет, он готовился только перейти в философию, чтоб заступить место престарелаго отца. Ему поручено, как говорилось, заправить нас для учения классическаго. Занятия наши стали сложнее. Утром всякий день мы читали ему из псалтыри по кафисме[483], каждый свою в ряд. Потом день было чтение и письмо русское, а день латинское. Он был лет 30-ти, ходил в длинном кафтане с широким полосатым поясом и русую длинную косу всегда носил закинутую палевом плече. Нрава был не просто сухаго и строгаго; но при том, что ни говорил или взыскивал, всё было с улыбкою на губах, и угадать было не можно, когда была она добрая и когда злая. Иногда было ему скучно с нами, а своих занятий никаких не имел. Потому он искал беседы с дядею Кириаком, который был по себе записным балагуром с картавою речью; а особливо когда заходил к нему, сам шутливый, дядя Платон, навернув шляпу на правое ухо, что у него значило — спокоен и весел. Тогда и мы имели довольно времени на роздых. Впрочем, успехи наши подвигались, и мы к декабрю начали мороковать в «Латинской грамматике» Бантыш-Каменскаго. К празднику Рождества Шпаковский написал мне и Елисею поздравительные стихи. В моих он намешал мифологии, как Плутон[484] похищал людей, похитил деву Диану[485], теперь низвержен в ад, ярится Плутон. Вытверди хорошо свои стихи, при поздравлении дяди Платона, я вдруг заключил, что имя в стихах поставлено не правильно и сказать будет не прилично; потому громко произнёс оба раза вместо Плутона — Платон. Тётка, молодая жена его, собой красавица, изумилась. Дядя догадался и только спросил меня весело: точно ли так написано? Я объяснил ему свою вежливость. Он велел мне дать лишнюю горсть орехов.
Шпаковский имел надобность по своим отношениям возвратиться в Переяславль. Положено и нас отправить туда с новаго года; в начале не надолго, для привычки к удалению. [...]