А высокое наслаждение умственного труда, которое одно поддерживает его посреди этой египетской тьмы и помогает ощущать себя человеком?
Нет никакого наслаждения умственного труда, потому что не существует и самый умственный труд.
Было бы сущей напраслиной утверждать, что ему, погребенному заживо в этой вьюжной глуши, хоть сколько-нибудь известно о яростном споре, который ведется между революционными партиями, не о самой возможности социализма в этой египетской тьме, а всего лишь о том, когда социализм в этой египетской тьме начинать: с сегодня на завтра или этак лет через сто?
Такого рода мысли даже не посещают его. Социализм в этой египетской тьме? Что за вздор! Он не может отделаться от мрачного ощущения, что тьма эта египетская только и ждет человек, безразлично какого и с какой стороны, лишь бы человек этот властно сказал: землю бери, земля отныне твоя! И обрушится всё. Завоет, завертится, схватится за вилы, за топоры и снесет всё, что только сможет снести. Запылают усадьбы. Запылают школы, больницы. Никольское, Муравишники тоже сгорят.
Что же останется?
Этого даже не хочется себе представлять.
Глава двенадцатая
Пожар
Уже 1917 год. Метельный февраль кружит на дворе. В середине уже, в одну кромешную ночь, когда сквозь метель не видать не то что ни зги, а решительно ничего не видать, колотят оглушительно в дверь. Неужто кого привезли? Оказывается, что не привезли никого, а Муравишники в самом деле отчего-то горят. Стукнуло сердце и оборвалось куда-то в зловещем предчувствии: началось!
Он выскакивает на заснеженное крыльцо. В самом деле, в той стороне сквозь сплошную метель розовеет пятно. Расширяется. Поднимается к белому небу. Вся усадьба горит.
Что тут делать? Бессонная ночь. Размышленья о судьбах России. Пророчество человека с огненными глазами «не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Кажется, привелось увидать. Тютчев припоминается кстати:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые…
О нет! Он не ощущает ни малейшего счастья, даже намека на счастье, самой слабой тени его. Всё его счастье: тишина кабинета, зеленая лампа, книги, наслажденье умственного труда и душевный покой.
Впрочем, выясняется утром, что Муравишники сгорели только что не дотла чуть не сами собой. От неосторожности сторожа. Верно, был пьян.
Несколько поотлегло, а тут у благоразумного земства уже полагается отпуск. Они с Тасей едут в Саратов. По мере удаления от Никольского настроение его улучшается. На крохотной станции железной дороги керосиновые шипят фонари, Боже мой! Москва пылает костром электричества! Саратов почти не уступает Москве. Вывески. Парикмахерские. Рестораны. Кафе и авто. Это-то вот и есть настоящее счастье, а то-то счастье пусть-ка лучше минует его.
Ишь чего захотел! Не минует. В Саратов врываются известия о февральских событиях. Никто событий этих не вызывал. Обрушились сами собой. Так сказать, следствием совокупных причин. И вот монархия свергнута. Представьте себе, и не жалеет никто. Революция? Революция! А он о революции только и знает, что была во Франции, довольно давно. Помнит твердо: Робеспьер, гильотина, террор, казнь короля, Бонапарт. Кажется, в Англии тоже, очень давно. Кромвель, тоже казнь короля. Воспоминания какие-то неприятные, мрачные, злодеи одни.
А что же у нас? А у нас вот что: Временное правительство. И тоже, представьте, радости ни с какой стороны не слыхать. Выборы в Учредительное собрание, правда, неизвестно когда. Так и что? Кого выбирать? Уж и без выборов в Саратове, глядь, Советы верховодят. Прислуга к Тасе приходит и важно так говорит:
– Я вас буду называть Татьяна Николаевна, а вы меня теперь зовите Агафья Ивановна.
Это и есть революция?
Черт знает что!
И с таким остервенением ни о чем не хочется думать, что именно сулит ему это «черт знает что», что он почти в полном молчании в шахматы весь отпуск с тестем, с генералом, играет.
Возвращаются через Москву. В Москве такой кавардак, что страсть как хочется поскорей в свою глушь, в тишину лесов и полей.
Стоит оттепель. Март. В Никольское пробираются верхом через озеро. Других дорог уже нет.
Однако едва он приступает к приему больных, как приходит вызов из города Киева: наконец-то настало время диплом получить. Удачное время, черт побери.
Он едет. В городе Киеве шинели без шаровар. Центральная Рада. Недавно ещё писавший сентиментальные статейки в газетах об национальном украинском театре Петлюра военный министр.
Вот уж истинно: черт знает что!
Он получает диплом и возвращается вспять. В середине весны в Муравишники съезжаются петербургские жители: знаменитейший историк Кареев, автор крупных трудов по истории революции и земельных отношений во Франции, Фаворский, Верейский и старший племянник хозяина, Осип Петрович, закончивший историко-филологический факультет, нынче товарищ министра народного просвещения. Очень кстати съезжаются, по правде сказать. Русский мужик, по Достоевскому богоносец, по Столыпину, убиенному, опора царя и отечества, хлеба в русские города не везет. Отчего не везет? Валюта не та. Курс падает так, что керенки уже и не режут, а так, квадратными метрами выдают. Русскому мужику золото подавай. Это зипуну и лаптям? Докатились, правду сказать. На русские города надвигается голод. Русского царя страхом голода так и смело, следа не видать. И этих-то, временных, тоже сметет, как пить дать сметет, похоже на то. А после них кто? Кто бы ни был, а русский мужик хлеба без золота не даст никому, без золота любого сметет. Минуты, истинно, истинно, роковые.
Всё это время он мечется в ожидании, когда же со станции газета придет, недельной свежести, черт побери, а всё же газета, в надежде предугадать, что несут сии минуты роковые лично ему и России. Путаница там, чушь собачья, ничего не понять.
А тут петербургские жители, член-корреспондент, товарищ министра, из первых известия рук. Его посещения Муравишников становятся, естественно, чаще. Вести ужасны. Осип Петрович принадлежит к числу тех немногих в стране, кто знает, что у нас делается, не по слухам, не из газет. И Осип Петрович высказывает уверенность самую полную, что никакое Учредительное собрание собраться не сможет, что не сегодня, так завтра гражданская всенепременно разразится война.
– А крестьянство-то, крестьянство-то что?
– Крестьянство останется, надо думать, спокойно.
Странное убеждение. Никак не может этакого спокойствия без золота быть. И думать не надо. А впрочем…
И снова десятки и сотни больных. Единственное, истинное спасенье от минут роковых. У него появляется уверенность в себе, даже резкость движений, которые вначале он искусственно для солидности на себя напускал.
«На обходе я шел стремительной поступью, за мной мело фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего мозга всё, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел в зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно в глубине бьет сердце, и нес в себе одну мысль – как его спасти! И этого – спасти! И Этого! Всех! Шел бой. Каждый день он начинался утром при бледном свете снега, а кончался при желтом мигании пылкой лампы «молнии»…»
Он свыкается, работа врача страшит его меньше, но в словах его, сказанным много спустя, никакого преувеличения обнаружить нельзя: да, в Никольской больнице он ведет бой, и, как положено, в этом бою совершаются ежедневно обыкновенные подвиги, которые, согласно с дипломом, положено любому лекарю совершать, и лекарь тоже получает ранения, чреватые смертельным исходом, посмей только глазом моргнуть, спасовать, отступить, повернуться спиной.
А он утомлен. Переутомлен. Опять утомлен. Плохо и мало спит по ночам. Тьма египетская камнем лежит на душе. Будущее мучит, страшит: шутка сказать, революция, гильотина, террор, гражданская война впереди!