– Что вы тут делаете?
Не говорят ничего, только пуще хохочут, черт их возьми.
По вечерам обыкновенно собираются вместе. Кто-нибудь водку приносит, незаменимый продукт, приносят сыр, колбасу. Выпивают, шутят, смеются, поют, тот, сукин сын, «Эпиталаму» свою, Николка на гитаре любимейшие «Съемки» играет, тоже поет. Хоры случаются. Хорошо Михаилу, разгорячается Михаил, аккомпанирует на рояле, дирижирует даже. Вспоминают прекраснейшие прежние дни. Время неспокойное, однако же мирное. Может быть, и не умный, но был император, законнейший государь, порядок, покой, а если и приключались вещи прескверные, так не в императоре дело, все императоры – миф. И становится тихо. И в настороженной тишине хор мужских голосов поднимает:
– Боже, царя храни…
Тут надрывается у дверей колокольчик, Василиса снизу бежит, задыхается страдальческим шепотом:
– Миша, ты уже взрослый, но зачем же ребят под стенку подводишь?
Николка вскакивает, весь красный, как помидор, задорно кричит, юнкер, черт побери:
– Мы все тут взрослые, сами за себя отвечаем, сами и под стенку пойдем!
И уходит к себе перепуганный Василиса, а они хохочут, снова поют. Славное время, если правду сказать.
Глава пятнадцатая
Кровавое месиво
Короткое время. Ещё только лето к осени клонит, а уже паршивые слухи отовсюду ползут. На железных дорогах бастуют, поезда замирают в пути, иногда и вовсе взрывают пути динамитом. Помещики с мужиков три шкуры дерут. Немцы усердствуют методически, тащат последнее, опять с мужика, эшелонами отправляют в Германию. Мужики, понятное дело, бунтуют по всей Украине, воли, покою хотят. Полыхает кругом. Льется кровь. В мареве раскаленных степей рождается неприятное имя: Петлюра. Сведения отрывочны, скудны, черт его разберет: сорока лет, из рабочей социал-демократической партии Украины, журналист, в роковой семнадцатый год выбран в Центральную раду. Те-то, в шинелях и шароварах, но без сапог, были, стало быть, люди его. А нынче у него Директория, Украинская народная республика, и Симон Васильевич в той республике атаман. Под началом дивизии галицийские, мужики к нему тоже прытко бегут. Хорошего нечего ждать. А там глядь, посреди бела дня убивают Эйгорна, фельдмаршала, немца. Такие на белом свете творятся дела.
Как тут вещему сердцу не чуять, что скоро конец тишине. Вещее сердце и чует, и ноет, но на Андреевском спуске продолжают пить, закусывать, смеяться и петь.
Вдруг шарахает весть: в Германии революция тоже, свергают Вильгельма, где-то заводят Советы, Вильгельм куда-то бежит. Солдаты немецкие пьяные, обнимаются с русскими, натурально, тоже едва стоят на ногах. Офицеры немецкие куда-то попрятались. Выходит, большевики-то верно рассчитывали, когда там-то, в Бресте, подлый мир подписали, вещали в газетах, что недолго этой подлости быть.
Мысли вихрем несутся: это что же будет у нас? Выясняется без промедления: Брестский мир аннулируется, немцы уходят к себе, большевики как будто идут, и Михаил Афанасьевич сквозь зубы шипит:
– Сволочи немцы!
И это энергичное, сильное слово окончательно приживается в его лексиконе, из ругательств становится самым употребительным, да и как ему не прижиться, когда гетман, сволочь, с немцами тайно бежит. И когда же, сволочь, бежит? Когда седьмой день, приближаясь, гудят, гудят трехдюймовки Петлюры под городом Киевом, а город Киев некому защищать.
Происходит неразбериха ужасная. Каким-то не строем, а валом идут юнкера, совсем молодые ещё, без усов, какую-то дикую песню поют, и кто-то в рядах так же дико свистит. Украинская армия формируется? Какая? Изволите, поручик, шутить! Русских офицеров призывают на украинскую службу. Русские офицеры матерятся, однако охотно идут, Петлюра тоже не мед. Какой-то сукин сын, писарчук, русских офицеров записывает, задает исключительно на украинской мове вопросы, которые русские офицеры не могут понять. Дурость какая-то! Матерятся опять.
Слух проходит, что из русских офицеров формируются добровольческие дружины. Русские офицеры туда. Спохватились, черт их дери! Офицерские дружины с места в карьер вводятся в бой, без валенок, без теплой одежды, разведки нет, орудия без снарядов стоят, цепи жидкие, неизвестно где кто, а трескучий мороз, декабрь на дворе. От Поста-Волынского ружейные залпы, пулеметы слыхать.
Наконец, с непростительным опозданием, объявляют сплошную мобилизацию мужского населения города Киева, от двадцати до тридцати лет. Михаилу Булгакову уже двадцать семь. Явиться надлежит на призывной пункт. Он является и узнает ужасную новость: на общих основаниях мобилизуют врачей, то есть под винтовку, в пехоту, а что врачи станут делать с винтовками, врачи с винтовками не должны, врачи не умеют стрелять, а поди объясни, те опять на украинской мове строчат.
Впрочем, всюду сквернейший царит кавардак. Все ничего не знают. Всё путают. Оказывается, мобилизованных старше двадцати семи лет зачисляют в какую-то дружину охранную и отпускают домой, до тех пор, пока не придет час отстаивать город. Сволочи! Сволочи! От Поста-Волынского пулеметы слыхать!
Он возвращается на Андреевский спуск, и позднее всё ещё будет кипеть его злость, и выплеснет он её во второй, в третий раз, и по этой причине станет кричать возмущенный Турбин: Я вашего гетмана повесил бы первым! Полгода он издевался над всеми нами. Кто запретил формирование русской армии? Гетман. А теперь, когда ухватило кота поперек живота, так начали формировать русскую армию? В двух шагах враг, а они дружины, штабы? Смотрите, ой, смотрите!
А уж и некуда стало смотреть. Опоздание смерти подобно, не одно промедление. От Поста-Волынского ни пулеметов, ни ружейной пальбы не слыхать. Одни трехдюймовки всё ближе и ближе гудят. Ближе к ночи вваливается на Андреевский спуск Сынгаевский, доброволец, поручик, поморожены ноги, лица на нем нет, ругается страшно, матерится обвалами, мужичков-богоносцев честит, ещё пуще штабных, как спустя несколько лет станет браниться обмороженный Мышлаевский, тоже поручик, подбородок косо срезанный тоже: Нуте-с, в сумерки пришли на Пост. Что там делается – уму непостижимо. На путях четыре батареи насчитал, стоят неразвернутые, снарядов, оказывается, нет. Штабов нет числа. Никто ни черта, понятное дело, не знает. И главное – мертвых некуда деть! Нашли, наконец, перевязочную летучку, веришь ли, силой свалили мертвых, не хотели брать: «Вы их в Город везите». Тут уж мы озверели. Красин хотел пристрелить какого-то штабиста. Тот сказал: «Это, говорит, петлюровские приемы». Смылся. К вечеру только нашел наконец вагон Щеткина. Первого класса, электричество… И что ж ты думаешь? Стоит какой-то холуй денщицкого типа и не пускает. А? «Они, говорит, сплять. Никого не велено принимать». Ну, как я двину прикладом в стену…
На другой день трехдюймовки у самого города Киева. Немцы молчат и преспокойно пропускают Петлюру. Сволочи, сволочи немцы! Офицерские жидкие цепи в город Киев вошли. По улицам движутся массы народа, выстрелов не боятся, улыбаются, освободителей ждут. От кого, черт возьми?!
На Андреевском спуске, в доме 13, собираются знакомые офицеры. Офицерам с Петлюрой полная гибель идет. Поезда стоят на все направления. Город Киев захлопывается, как мышеловка. Как быть? Происходит короткое совещание. Собственно, мнение общее: город Киев необходимо отстаивать до последнего вздоха, никакого другого выхода нет. И уходят город Киев отстаивать, а с ними уходят юнкер Николка и бывший военный врач Михаил.
Однако отстаивать некому. Охранная дружина отчего-то не собирается. Озлобленные, смертельно усталые русские офицеры разбивают винные погреба, пьют жадно и много, в пьяном угаре что-то поют, кого-то расстреливают, сообразуясь единственно с обострившимся офицерским чутьем, слышать ничего не хотят. Единицы, вот что поражает его, единицы сберегают совесть и честь. Единицы! Вот что ему необходимо при этом понять! Роевая общая жизнь ни с кем не любит шутить. Истина налицо.
Михаил Афанасьевич тоже сберегает совесть и честь. Ему кто-то указывает, что его отряд на Владимирской. Он на Владимирскую. И тут ему доводится то пережить, что он уже никогда не забудет, и всякий раз, как доведется писать о тогдашних гнусных событиях, непременно напишет, почти в одних и тех же словах. Да и как позабыть? Откуда другим явиться словам?