И это не просто занимательный эпизод из всем нам милых гимназических лет. Он и сам не знает ещё, когда решается вставить в «Белую гвардию» это воспоминание, что картина с Максимом и толпой гимназистов имеет для него непреходящий и символический смысл. Всю жизнь он станет защищать свою независимость, свое священное право мыслить только самостоятельно и выражать это исключительно свое мнение в тех выражениях, в каких это мнение обозначается в нем. И вот всю его жизнь кто-то станет хватать и волочь, и сзади станет волноваться толпа и вопить, чтобы его волокли, или в лучшем случае сопровождать это печальное шествие молчаливым, то есть предающим сочувствием.
Нечего после этого удивляться, что Первая гимназия не занимает ни первого, ни второго места в жизни сообразительного подростка. Ему несравненно больше Первой гимназии нравятся долгие зимние вечера у натопленной печки с книгой в руке, со многими книгами, вернее сказать, которые сменяют, не всегда заменив, счастливого «Саардамского плотника». В особенности же ему нравится лето, которое семья, как и многие интеллигентные семьи, неизменно проводит на собственной даче, построенной в Буче, ехать до Пущи-Водицы, последней остановки трамвая, а там почти тридцать верст на попутной крестьянской телеге или вовсе пешком.
Естественно, возникает вопрос, какого происхождения была эта самая дача, если большое семейство, продолжавшее рост, располагает всего-навсего жалованьем рядового доцента и цензора в скромном размере двух тысяч четырехсот рублей и никаких иных доходов не может иметь, поскольку отец уже и без того загружен трудами сверх меры, а мама, светлая королева, занята воспитанием и хозяйством, как и полагается всякой добропорядочной матери и жене.
Дело в том, что по случаю свадьбы Варвара Михайловна получает небольшое приданое от своего отца Михаила Васильевича Покровского, настоятеля собора в городишке Карачеве, расположенном в Орловской губернии. Приданое действительно невелико, так что супруги целых восемь лет разрешают труднейший вопрос, на какие неотложные нужды семьи с наибольшей пользой истратить эти печальные крохи. Наконец приходит благоразумнейшее решение: для обширной семьи в дачной местности строится дом из пяти комнат, окруженный двумя десятинами прекрасного леса, приобретенными, между прочим, в вечную собственность, которая продлится, как станет ясно позднее, не более семнадцати лет.
Дом получается одноэтажный, с двумя верандами, с большой кладовой. По обычаю сельских священников, всегда близких к земле, рядом с домом отводится огород, разбивается сад, с хорошими сортами яблонь и слив. К обеду из академии непременно приезжает отец, сбрасывает сюртук, облачается в косоворотку и с соломенной шляпой на голове отправляется первое время корчевать пни, а позднее исправлять все мужские работы в саду. Вокруг располагаются такие же скромные дачи доцентов, профессоров, с такими же обширными семьями, с детьми любого возраста и на любой вкус. Компания подбирается тесная, дружная. Веселье, чудачества, смех. Прекраснейший отдых для взрослых, особенно для детей.
Глава пятая
Предвестье
Впрочем, было бы неправдой сказать, что книги зимой и развлечения летом на даче составляют всю его духовную жизнь. Уже червь в душе завелся и точит, точит его. Если при этом сказать, что ещё заводится и театральная страсть, то это значит ничего не сказать. Сам по себе театр ничего особенного не представляет в этой интеллигентной семье и в других семьях, дружески расположенных к ней. Афанасий Иванович и Варвара Михайловна время от времени посещают премьеры. В доме подрастают братья и сестры, по нескольку лет живут двоюродные братья и двоюродная сестра Илария Михайловна, в просторечии Лиля, и все они тоже любят и тоже посещают театр. Однако ни в ком из них страсти особенной нет, ни в ком червь не сидит и не требует, ненасытный, пищи себе.
Червь сидит и заводится страсть лишь в одном старшем сыне. Этот сын, ни с того ни с сего, принимается устраивать в доме любительские спектакли, сочиняет для них самодельные пьесы и самолично разыгрывает в них, что естественно, главные роли. Известно, что одной из первых из-под неопытного пера внезапного драматурга выходит детская сказочка «Царевна Горошина», часть которой бережно сохранилась в архиве семьи, переписанная явно детской рукой, возможно, рукой сестры драматурга Надежды.
«Царевна Горошина» ставится в сезон 1903-1904 года на квартире друзей семьи Сынгаевских, причем спектакль дается благотворительный, в пользу старушек из богадельного дома. Режиссура принадлежит Варваре Михайловне. Сам драматург, дерзкий, склонный к верховодству подросток двенадцати лет, играет в сказочке своего сочинения сразу две роли: Лешего и Атамана разбойников. Позднее сестра Надя, возможно, переписавшая сказку, кое-что вспомнит и засвидетельствует:
«Миша играет роль Лешего, играет с таким мастерством, что при его появлении на сцене зрители испытывают жуткое чувство…»
Я думаю, младшая сестра, которой ко времени постановки исполняется едва десять лет, может быть не совсем объективной, однако никакого сомнения нет, что очень рано, вместе с дарованием драматурга, пробуждает и актерский талант. Дурной знак! Обладателям одновременно двух таких дарований никогда счастливо не живется на свете!
Эти два дарования скверны особенно тем, что делают их невольного обладателя чересчур впечатлительным, чутким, легко возбудимым, а оттого ещё легче ранимым. К тому, он перевоплощается в каждого, кого видит, и хорошо, когда удается на миг ощутить душевное состояние веселого, благополучного, счастливого человека, да не все же веселы, благополучны и счастливы, и когда душе внезапно раскрывается другая душа, полная мрака, боли, страданья, отчаянья, слез, тогда слезы наворачиваются у него на глаза, и душу, полную мрака, сотрясают чужие страдания. Жить становится нелегко.
В самом деле, представьте на миг, поздний вечер, топятся печи, шаркает подшитыми подошвами валенок истопник, в гостиной белым светом полыхают парадные спиртовые лампы, свет падает в детскую через полуоткрытую дверь. В этой гостиной, освещенной праздничным светом, папины и мамины знакомые гости. Папа в вист играет за раскрытым столом. Ласково, уютно, тепло. Подросток склоняется над романом Купера или Майн Рида и, уже воплотившись в индейца из племени могикан, бесшумно ступает под густыми кронами могучих деревьев. Вдруг смех в гостиной будит его. Одним духом возвращается он в действительный мир, и невольный вопрос обжигает его: неужели и он, когда вырастет взрослым, украсится перьями, наденет настоящие мокасины, станет в вист играть с вождем краснокожих или как ни в чем не бывало поедет в театр? Каково с такими вопросами жить?
А действительный мир уже подкрадывается к нему с другой стороны. Погромыхивает, погромыхивает там, вдалеке, за зеленым валом лесов, в Петербурге, в Москве и ещё дальше, в неведомых доселе краях. И готовятся, готовятся не такие простые запросы. Там, за зеленым валом лесов, постреливают из револьверов, бомбы швыряют, рвут в клочки генерал-губернаторов и даже министров. Ему идет всего-навсего тринадцатый год, когда разражается непонятная, даже загадочная война на Дальнем Востоке, на которую вдруг уходит Иван Павлович Воскресенский, врач, друг семьи. Кому нужна эта война? Из-за чего ведется она? Решительно никто не знает вокруг, а уж Порт-Артур осажден, и расползается невероятная весть о страшной гибели знаменитого адмирала Макарова, и неудачи, одни, одни неудачи преследуют нашу славную русскую армию, которую мы чуть не с пеленок начинаем видеть непобедимой. Бородино! Бородино! И пал Берлин! И пал Париж! А Иван-то Павлович что? Упаси Бог от беды!
Правда, погромыхивает чересчур далеко, кровопролитные сражения ещё дальше идут, где-то уж и вовсе у крайней черты, и до мирного города Киева возня с японцами докатывается главным образом письмами с фронта, статьями газет и горьким вальсом «На сопках Манчжурии», который каждый вечер на освещенном электрическими огнями катке исполняет по нескольку раз медный военный оркестр, точно публично оплакивает уходящую славу России. Для чего льется русская кровь в тех неизвестных краях? Для чего эта горечь и грусть? Как отыскать разумный ответ, когда тебе идет всего тринадцатый год? Отыскать разумный ответ невозможно никак и в более зрелые лета, и тем беспросветней в душе эта горечь, эта щемящая грусть.