Вновь тревога впивается хищными пальцами в душу. Ползут ужасные от неведенья дни. Состояние преподлейшее, хоть волком вой, хоть дурным криком кричи.
Всего этих ужасных дней выпадает четыре. На пятые сутки врывается в городок шальное известие: победа вооруженного восстания в Петрограде! Пролетарская революция! Да здравствует социализм!
Заборы и афишные тумбы древнерусского города Вязьмы покрываются полотнищами первых декретов, отпечатанных на серой рыхлой бумаге:
«Власть Советам!»
«Мир народам!»
«Земля крестьянам!»
И начинается то, что не начаться не может. Власть в Москве берут юнкера. В течение шести дней срочным порядком созданная красная гвардия выбивает юнкеров из старой столицы. От памятника Пушкину прямой наводкой пушки бьют по Никитским воротам, осколки камней и снарядов свистят.
Того гляди, распадется страна. В феврале большевики едва ли насчитывали в своих тайных рядах триста тысяч, а кое-кто говорит, что не было и двадцати. К октябрю, как сами они говорят, большевиков становится приблизительно тысяч шестьсот. Из шестидесяти миллионов только эти шестьсот тысяч имеют некоторое представление о том, что есть рай на земле, да и среди этих шестисот тысяч далеко об этом знают не все. Прочие граждане не знают решительно ничего. О социализме мечтают чуть ли не все, это исстари у нас повелось. Однако социализм для крестьян – это земля, в частном владении и на все времена. Даже для многих рабочих, которые ещё далеко от земли не ушли. Интеллигентные люди даже не способны понять, какой такой социализм может быть, кроме, конечно, этой самой земли, когда среди этих бесконечных лесов и полей не имеется ни электричества, ни дорог, ни больниц, даже грамотности на четыре пятых населения нет. Откуда социализм? С какой стороны?
Между тем, новая власть устанавливается абсолютно легко, точно в какой-то забавной детской игре. Старая власть бестолкова, бессильна, решительно никому не нужна. Кажется, себе самой тоже. И вот является группа вооруженных людей, человек пять или шесть, арестовывает старую власть, провозглашает свою. Никто не оказывает никакого сопротивления. Солдаты рады: с фронта уже полками бегут. Крестьяне рады: уже всю до последней десятины землю берут, если не успели при Временном-то правительстве взять. Интеллигентные люди ничего не понимают. Брать нечего. Бежать неоткуда. Как сидели по больницам и школам, так и продолжают сидеть. В изумлении ждут, чем окончится эта игра. Обитатели тоже не понимают и тоже чего-то испуганно ждут, на всякий случай за крепкими запорами затаясь по домам. В медвежьих углах вдруг ни с того ни с сего провозглашают коммуны, республики. Катавасия. Ошеломленье. Точно замерло всё, но в любую минуту возьмет да и вспыхнет всемирный пожар.
Михаил Афанасьевич стареет у всех на глазах, становится мрачен. Болезнь его одним хищным скачком обостряется. Охваченный злобой и гадливым чувством к себе, он гонит бедную Тасю в аптеку, а потом чуть не на коленях, чуть не в слезах умоляюще вопрошает её:
– Ты в больницу меня не отдашь?
Проходит всего несколько дней, и начинают оправдываться самые наихудшие предположения. Армия так и хлынула с фронта, не дожидаясь, когда подпишется мир. Поезда летят по железным дорогам с пальбой и с грозными криками. С крыш вагонов для чего-то сорвано листовое железо. Окна классных вагонов выбиты сплошь. Из прямоугольной их черноты глядят тупые стволы пулеметов. Ни с того ни с сего пулеметы время от времени захлебываются истеричными очередями, пущенными просто так, в белый свет:
– та-та-та-та-та…
Деревня заворочалась и зарычала. Землю забрали. Так мало ж земли. Пылают усадьбы. В усадьбах пылают библиотеки. Проходят выборы в Учредительное собрание. Семьсот пятнадцать депутатов съезжаются в Питер. Восемьдесят пять процентов социалисты, всех мастей и оттенков. Четыреста двенадцать эсеров. Большевиков только сто восемьдесят три. Таков расклад. И расклад означает только одно: земля большевиков принимает только отчасти, правительство сформируют эсеры. Фантастика! Мистика! Что-то ещё! Ведь власть-то взяли большевики! Ведь какая ни на есть, а военная сила только у них! А ведь дело испокон веку известное: у кого военная сила, и власть у того.
В Вязьме тоже появляется новая власть, и начинает кое-что проясняться. Без фантастики, без мистики власть. С черным маузером в светлой деревянной коробке. С подозрительным взглядом очень решительных глаз. В Сычовку назначается Еремеев. Осип Петрович Герасимов, ныне бывший товарищ министра народного просвещения, уезжает в Москву и там пропадает бесследно. Новая власть в своих решительных действиях руководствуется не разумом, поскольку разумных едва достает на замещение самых высочайших постов, не законом, поскольку прежние законы самым беспощаднейшим образом отменены, бесповоротно и навсегда, а новых не заводится пока никаких. Похоже, законы и разум становятся вообще предрассудком, поскольку новая власть руководствуется единственно революционным чутьем. Именно, именно так! А ведь всякому интеллигентному человеку нетрудно понять, в какие нежданные дали заносит обыкновенного человека чутье, в особенности если тот человек всего лишь вчера выучился читать и писать по складам и нынче с утра получил партбилет.
Поистине, жизнь переворачивается вверх дном. История наступает всё грозней и грозней, посягая уже на все представления о разумности, допустимости, ответственности перед людьми, сжимая и подавляя своим темным, чересчур уж загадочным смыслом.
В сущности, что знает он об истории? Главным образом то, что кто-то где-то когда-то высадился черт знает зачем. Теперь у него на глазах тоже кто-то и тоже черт знает зачем ввергает страну, истощенную, уставшую от неудачной войны, в пучину преобразований невообразимых, неслыханных, полыхающих зарницами бед и невообразимых страданий, которые он уже предчувствует каким-то тревожно-обостренным чутьем и прозревает в каких-то безумных апокалиптических снах.
Глава тринадцатая
Туда, туда, на Андреевский спуск
И его первая отчетливо созревшая мысль совершенно разумна: необходимо бежать. Чем ближе стоит он к роевой общей жизни, лютой ненавистью кипящей ко всему и ко всем, у кого в кармане диплом и у кого правильная литературная речь, ещё не дай Бог очки на носу, тем скорее стихия поглотит его. Бежать надо, в большой город бежать, где легко затеряться, в Москву, ещё бы лучше на родину, в город прекрасный, в город счастливый, едва ли надежней, там тоже черт знает что, да сердцу спокойней: дома-то помогают и стены.
И вот в декабре он едет в Москву хлопотать об освобождении от воинской повинности, поскольку всех белобилетников призывают вновь предстать перед высокой медицинской комиссией. Впрочем, о том, как он передвигается в том направлении, где Москва, уже невозможно изъяснять этим мирным, приветливым словом, да и никаким, наверно, изъяснить словом нельзя. Билетные кассы уже не работают. Поездов тоже, в сущности, нет, а есть эшелоны, составленные из вагонов всех сортов и мастей, и эшелоны врываются на станции под разбойничий свист, рев гармоник и граммофонов. Служащие вокзалов разбегаются тотчас, как только окутанный паром локомотив влетает на первую стрелку. Дежурный по станции ни секунды не медля дает отправление. Все желающие покинуть пункт А и достичь пункта Б берут приступом переполненные вагоны, разумеется, не имея билетов, на которых обозначено место, и вскакивают на подножки почти на ходу.
Впрочем, какие же это вагоны? От прежних вагонов остается один только остов, ободранный и разбитый, словно только что потерпевший крушение и вновь возвращенный на рельсы. Эти противные остовы битком набиты солдатами, бегущими с фронта. Солдаты везут домой зеркала, вагонные умывальники и обрывки потертого плюша, вырезанного и выдранного из вагонных диванов первого класса.
Революционная, другими словами, езда, не похожая решительно ни на что. Едешь час. Стоишь два. Причем прямо в поле стоишь. Солдаты выбрасываются галдящей толпой из вагонов, разламывают заборы, хватают всё, что только способно гореть. В топку локомотива летит всякое дерево, вплоть до почернелых могильных крестов, снесенных с придорожного кладбища. Раздается раскатистый рев сотни пьяных, простуженных, сорванных глоток: