Перед ним вполне определенное дело и вполне определенная цель. Этой цели он может достигнуть, в этом деле он должен достичь совершенства, и если это случится, в чем у него сомнений не заводится никаких, явится возможность вернуть здоровье тысячам, даже десяткам тысяч людей, больных и увечных, а может быть, и спасти тысячи, даже десятки тысяч человеческих жизней, которые без него обречены умереть. Чего же ещё? Спорить о чем? Что выяснять? К тому же мир науки удивителен и прекрасен сам по себе, как он убеждается с первых же дней.
Восемь бесконечных гимназических лет представляются бессмысленной тратой бесценного времени жизни. Какие предметы содержит гимназический курс? Ответить приходится одним словом: вздор! Тогда как в университете на первых двух курсах читаются теоретические предметы, о которых он прежде только мимолетно слыхал: химия, физика, ботаника, зоология, анатомия, физиология. Да это же чудо!
В гимназии его принуждали зубрить какие-то правила, подтвержденные какой-то пылью брошенных врассыпную примеров. Примеры и правила своей внезапностью появления на свет приводили в недоумение жаждущий ум, в памяти кое-что застревало, не без помощи убедительных внушений Бодянского, и почти ни на что не годились, точно и не было ничего, мрачный сон и мираж.
В университете изучают природу, великий закон самой жизни, эволюцию, неторопливую, но непреложную преемственность и последовательность развития. К природе, к жизни относятся здесь с почтительным уважением. Природе здесь ничего не навязывают, не выдумывают чего-то почище, поинтересней, посправедливей на место её, не измышляют, как бы покруче её изменить на благо всего человечества. В природе здесь видят загадки и у самой же природы ищут материалов, чтобы их объяснить. Не изменить, но понять. Величайшая вещь!
Профессора начинают беседу неопровержимыми фактами. Тут же опровергают их данными опыта. Двигаются вперед, у всех на глазах контролируя только что сделанный шаг. Убеждаются в наличии определенной закономерности и тщательно формулируют эту закономерность в ясных и точных словах. Выявляют новые факты. Наблюдают. Осмысливают свои наблюдения. Делают выводы. Решительно ничего не принимают на веру. Смеются над самыми лучшими побуждениями, если эти славные побуждения от реальной почвы оторваны, разбивают любую систему, если система противоречит единственно правильной логике – логике фактов.
В общем, в университете он находит именно то, что обещал ему опытный автор неизгладимых из памяти «Записок врача»:
«Метод этот обаятельно действовал на ум потому, что являлся не в виде школьных правил отвлеченной логики, а с необходимостью вытекал из самой сути дела: каждый факт, каждое объяснение факта как будто сами собой твердили золотые слова Бэкона: «не выдумывать, не измышлять, а искать, что делает и несет с собой природа». Можно было не знать даже о существовании логики, – сама наука заставила бы усвоить свой метод успешнее, чем самый обстоятельный трактат о методах; она настолько воспитывала ум, что всякое уклонение от прямого пути в ней же самой, – вроде «непрерывной зародышевой плазмы» Вейсмана или теорий зрения, – прямо резало глаза своей ненаучностью…»
Другими словами, на медицинском отделении добывается негромкая, но несомненная истина. Несомненная истина покоряет его своей непреложностью. Несомненная истина, добываемая не в истерических спорах, а долгим и трудным исследованием, оказывается прекрасной в своей простоте. Узнавши её, он уже не в состоянии от неё отступить. Его очаровывает точность научного рассуждения. Схоластика и софизмы становятся ему ненавистны. Он приобретает ценнейшее уважение к опыту, презрение к выдумкам, к лозунгам, к фальши. Вместе с общей роевой жизнью, которая в книгах Льва Николаевича так счастливо открылась ему, несомненная истина и научность мышления становятся основой основ его убеждений. Всё в действительности, всё из неё!
Он забывает о Днепре, о воле, возможно, на какое-то время забывает даже о славе, о чем юноше особенно трудно забыть. Он отдается науке с любовью и упоением. Никто не насилует его разум, никто не грозит наказанием, не оставляет после обеда, не вызывает родителей, не сулит четверки по поведению, и он торопится в университет каждый день как на праздник. По собственной воле он не пропускает занятий, просиживает часами в лабораториях, где наконец обретает полнейшую возможность впериться в черный окуляр микроскопа. Он погружается в подводные течения и водовороты учебников куда глубже, чем прежде погружался в таинственные реки романов. Он кромсает в анатомическом театре окостенелые трупы, завороженный магией устройства обыкновенного тела, не обращая внимания ни зловоние испарений, не замечая ни оскаленных ртов, ни закатившихся глаз. На него веют каким-то магическим волшебством белый халат, стеклянное молчание операционной и мерцающий таинственным блеском инструментарий.
Внезапно умирает Толстой.
Старик, на восемьдесят третьем году, не понятый даже самыми близкими, с которыми прожил бок о бок лет пятьдесят, бежит украдкой из отчего дома. Бежит и несколько дней неузнанным странником скитается по железным дорогам центральной России, стремясь неизвестно куда, и оказывается в жару пневмонии на глухом полустанке Астапово. Там его настигают жадные до сенсации журналисты и жадная до его покаяния церковь, настигает жадная до наследства семья, и обо всем этом, как о важнейшем событии, на все голоса трезвонят бесстыдные страницы вечно лживых, вечно продажных газет.
Ученого анатома смерть человека, даже если этот человек Лев Толстой, не удивляет нисколько: самый простой, самый будничный факт, подтверждающий, что каждый из нас обречен когда-нибудь умереть. Вскройте его бренное тело, обнажите легкие, и вы обнаружите все признаки скоротечного воспаления, пневмонии, говоря своим языком. Как видите, господа, все люди смертны, исключений не существует и не может существовать. Нет ничего необыкновенного даже и в том, что умирает странник на безвестном железнодорожном разъезде в одной из двенадцати комнат начальника станции. Миллионами умирают безвестные странники, на больших и малых дорогах, в чужих постелях, в оврагах, в открытой степи, подтверждая лишь общий закон, что всех нас поджидает общая участь, роевая судьба. В каждом теле с одинаковой неизбежностью срабатывает молчаливая механика смерти: останавливается утомленное сердце, тянутся ноги в страшной жажде последнего вздоха, пропадает сознание, остается одна гниющая плоть, которую, без молитвы или с молитвой, бесчувственно или с тяжким чувством незаменимой утраты, сваливают в тесную яму и засыпают землей.
И все-таки, все-таки, в этом единственном случае на всех интеллигентных и неинтеллигентных, образованных и необразованных, близких и абсолютно посторонних людей обрушивается необычайное горе, поражая всех и каждого в самое сердце. Вздрагивает весь мир, едва разлетается весть о бегстве дивного старца. Становятся строгими лица. Прохожие замедляют шаги. Газетные полосы чернеют краткими новостями последних депеш. Решительно все забывают, что умирающий странник Толстой, страстный проповедник всем известных неприятных идей, за пропаганду которых его отлучили от церкви, за которые считает своим долгом презирать его любой прогрессишка, а революционеры отталкивают и клеймят почти как врага. Прощается всё. Всех съединяет на миг единое беспокойство и единая скорбь. Во все души так и веет библейской легендой: из мира уходит великий, может быть, величайший из всех.
В университете занятия в эти три дня тревожного ожидания идут кое-как или прекращаются вовсе. Город ждет, как ждет вся страна и весь мир. Город тайно надеется: великий, может быть, не умрет. Однако же нет: черным утром все видят экстренный выпуск ещё влажных газет. В каждой газете чернейшая рамка: великого старца скорбный портрет. Черная рамка свидетельствует: великого нет.
На улицах толпы растерянных, охваченных общим горем людей. Перед университетом замирают студенты, черные повязки на всех рукавах. Наконец движутся с понурыми головами. Вступают в большую аудиторию. Навстречу студентам шагает профессор. От беззвучных рыданий голос дрожит: