Сирота знал, что пишет старец: он собирал все летописи о былых годах…
Но они остановились на смерти Иоанна. И сам старец начал вести дальше правдивый рассказ — от воцарения Фёдора… Всё время вёл записи… Собирал подлинные документы, записывал слухи и вести, стараясь осторожно отсеять мякину лжи и прикрас от ценного зерна истины.
Иногда удавалось юноше и заглядывать в эти записи. Случайно, а может быть, и умышленно — старец позабывал на час-другой свои листки и уходил куда-нибудь, оставляя в келье сироту…
Тот жадно приникал к листкам… И находил в них сплошные ужасы, мало светлых точек, громкий клич о возмездии, смелое обвинение того же Годунова… А за последние разы — нашёл нечто новое.
Прочёл — и почему-то волосы зашевелились на голове у юноши.
Вот что было записано: «А как стало плохо государю Фёдору, стали бояре рядить и судить: кому царствовать? Одна царица остаётся наследница. А того и не бывало, чтобы женский пол на престоле сидел. Ольга была, так княгиня… И до возраста сына. Тоже Елена Глинская. И повели советы: кому из князей и бояр крови царской али иных на царстве сидеть по общему выбору? И никак не решили бояре.
Оставили на время, когда Бог пришлёт по душу царскую, тогда и подумать.
А тут, неведомо отколе, и слух слыть стал, будто не царевича извели злодеи на Угличе, а иного, подставленного, с царевичем схожего. Да верного пока тот слух ничего не оказал. Однако бояре все, кто прослышал, — всполошилися. Особливо главный самый один».
Тут запись обрывалась.
Раза два или три прочёл эту запись юноша. И лишь услыхав шаги Паисия, он отошёл в угол, принялся за своё дело…
А старец, сев на место, заметил, что рукопись была тронута, осторожно кинул взор на сироту, усмехнулся ласково про себя и снова взял в руки перо, чтобы продолжать работу.
Заскользило, заскрипело перо старцево по шероховатой поверхности синеющего на свету плотного бумажного листа.
Близился вечер.
БОРИС-ЦАРЬ
Прислал Господь по душу царственную.
В первом часу утра седьмого января 1598 года гулко, протяжно ударили в Успенский колокол — большой, возвещающий всегда о случаях смерти в царской семье.
Умер тихо, незаметно, как уснул, этот добрый, безвольный государь, которому посчастливилось так процарствовать, что даже доброта его не принесла народу несчастья или непоправимого зла, не считая того, какое успел сотворить Годунов, в виде крепи кабальной да ряда личных преступлений, вызванных его неукротимым стремлением к царскому трону.
На другой же день, с неподдельными горькими слезами, проводила Москва в могилу кроткого царя.
А между тем огласили и завещание его. Вот оно в двух словах: «Вручаю державу и все царства свои царице Ирине; как она повелит с ним, так да и будет. А душу свою приказываю — великому святителю, патриарху Иову, Фёдору Никитичу Романову — Юрьевых да шурину, Борису Фёдоровичу Годунову…»
Так написано было.
Но перед самой смертью пожелал наедине поговорить с женою умирающий царь. И не посмели отказать в этом. Даже Годунов не втёрся третьим в это предсмертное собеседование сестры с её мужем-царём…
Слукавил, как настоящий праведник, в первый раз тут Фёдор: уговорил жену отказаться после его смерти от царской власти, избрать достойного в цари.
Остерегал её, не посадила бы брата: и царству, и Годунову не ждал он от того добра. Перед смертью — словно провидеть начал этот далёкий от мира и злобы его, кроткий сердцем, бедный умом человек…
Умер Фёдор. Схоронили его.
Ирина свято исполнила словесное завещание, вопреки писаному, которое заготовил Годунов и заставил подписать Фёдора в своё время.
Не слушая настояний брата, Ирина переехала немедленно в Новодевичий монастырь, — и через день не стало царицы Ирины: была инока честная Александра…
Борис из себя выходил, но был неотлучно при сестре, опасаясь, чтобы кто-нибудь не овладел её волей, как он это сам делал не раз… И тогда она, согласно писаному завещанию, может посадить на трон другого, не его… Подумать не мог об этом даже Годунов…
И сидели они там, как два обречённых преступника, связанные одной тяжёлой цепью…
Жадно ловил все вести, долетающие в Чудово, сирота.
Он, заодно с целой Москвой, понимал, что дело как раз на переломе стоит. Качается стрелка державных весов: на одной чашке сидит правитель, Годунов, давно уже добиравшийся до краёв роковой чаши…
А за другую — ухватились уже чьи-то руки… Но ещё не видно чьи. Не поднялась ещё голова над уровнем чаши… Только и другая, годуновская, не опускается, висит, колеблется на воздухе… Качается державный маятник… И кто опустится первым, кто перетянет, тот и займёт древний, золотой трон московских державцев, наденет бармы, осенит себя шапкою Владимира Мономаха.
Совсем окрепший после болезни — инок-дьякон Григорий днями дома не сидит, бродит по московским монастырям и дворам знакомым боярским, сбирает вести и слухи, несёт их домой. Здесь Димитрию передаёт, с Паисием делится…
Сидят они вечером втроём в келье у старца.
Григорий, не остывший от дневного волнения, стоит и говорит, порывисто поясняя жестами торопливую, даже слегка удушливую речь:
— Не бывало такого?! Сестра она, правда, да царица же, помазанница Господня… А он — что сегодня… Увещал её: «Не для себя, мол, хочу царства! Не почёта, не радости ради, вериги на себя налагаю, подвига ищу… А должен земли ради власть в руки взять… Не знаешь, мол, ты… А уж враги проведали… Татаре сызнова надвигаются. Литва и ляхи снаряжаются… Бояре не о земле думают, местами считаются, перекоряются одни с другими… Потому царя, хозяина нету на земле… Пропадает земля… Народ, царство христианское… И на тебе, мол, грех…» А она ему: «Господь до греха не доведёт, как и доныне берёг меня! Какова Его воля, Он явит… Кому укажет по голосу всенародному, тому и вручу наследие ангела моего, государя усопшего. Клялась я так ему, так и будет… А тебя прямо он указал: на трон не сажать бы!» Как сказала, он и затрясся весь: «А, с ворогами ты с моими, с Шуйскими, с Бельскими, с Нагими, поди! Им царство отдать сбираешься…» Тогда царица уж и заплакала, ужасом объятая, руки тянет к нему и молит: «Нагих не поминай! Покарает Господь… И покойный говорил: покарает тебя Господь…» — «Как, ты с царём и про такие дела говорила? Меня порочила… Ах ты змея подколодная, не сестра мне… Прочь!» Да посохом её… в грудь прямо… Пала государыня, только «ох» негромко молвила… Старицы, что под дверьми стояли, — хотят на помощь кинуться, а не смеют. Ноги у них подкосились. Увидит он, кто речи их слышал страшные, — так со свету сживёт… Но, видно, самому не по себе стало, выбежал из кельи царицыной… К себе прошёл. Тут старицы царице на помощь и поспели…
Слушают, молчат оба: старик и юноша. Тяжёлое это молчание… Конечно, во многих местах по Москве разносились эти же вещи, шли такие же толки, как и в келье старца Паисия. Тысячи людей всё лучше и лучше узнавали комедианта высшей марки, лицемера-правителя.
Но пока ещё докатится волна до глубины царства, разольётся по всему простору его, — Годунов работает неутомимо, быстро соображает ходы противников, делает свои выпады, неотразимые, прямо ведущие к цели…
Месяц и десять дней минуло со смерти Фёдора, а уже успели гонцы развезти грамоты с приглашением на всенародный земский собор, для избрания нового царя, взамен Ирины, ушедшей в келью. И собрались «избранники всей земли» — попы, служилые, посадские и торговые люди…
Чернь слепо привыкла идти за «вяшшими людьми». А те — давно задарены, посулами закуплены от Годунова или запуганы клевретами его… Новопоставленный первосвященник, патриарх Московский Иов, не отстал от тех, которые предавали на смерть Праведника, лишь бы угодить правителю и претору…
Всё было пущено в ход. Толпы народные стояли на коленях, плакали, звали на царство Бориса, который теперь заявлял, что недостоин взять «наследье Фёдора»…