Нет среди этих вельмож одного из главнейших, князя Семена Курбского.
Не склонился князь безмолвно перед решением государя и приспешников его, настойчиво уговаривал Василия: не гнать от себя кроткой, святой женщины, ничем не повинной перед мужем.
И поплатился вечным изгнанием за своё правдолюбие.
Хуже ещё досталось Вассиану, иноку Симонова монастыря, родом Гедиминич, а из семьи Патрикеевых.
В миру звался инок князем Василием Ивановичем, по прозванью Косой. Пылкий, прямой, истый державный Гедиминич по крови, первую опалу снёс он от Ивана III ещё в 1449 году, когда примкнул к сторонникам юного внука великокняжеского, Димитрия, — грудью стал против новшеств гречанки Софии Палеолог, вступился за старый наследственный порядок, за права дружины княжеской, которым грозил урон.
Желая на ближних явить пример строгости, Иван III и Василия Косого, и отца его, Ивана Патрикеева Большого, велел постричь.
Первый в совете и на войне, Василий захотел одним из первых остаться и при своём невольном монашестве: принял схиму и удалился от мира; в глухой пустыне старцем-молчальником запёрся на много лет. Оскорблённая гордая душа решила порвать всякое общение с греховным миром, где не дали простору смелым порывам её.
Прошли года. Воцарился всё-таки Василий Иванович. Венчанный княжич Димитрий Угличский был заточен, долго томился в темнице, а потом, по приказу бабки, и удавлен там без огласки.
Воцарившийся великий князь Василий Иванович, сведав про святое житьё родича своего Вассиана, забыл старую вражду, вызвал его в Москву и поместил в Симоновом монастыре, часто прибегая к нему за благословением и советом. Не изменился прямой характер инока Вассиана. Он сурово восстал теперь против развода Василия с Соломонией. И сослал его вторично московский князь, но не в любимую стариком «матерь-пустыню», а в волоколамский Иосифов монастырь, известный суровым, тяжким уставом жизни и угрюмостью своих монахов. Покорные приказу великого князя, отцы-иосифляне скоро сумели сократить жизнь строптивого, непреклонного старца.
Был сослан и заточен и другой сильный заступник за Соломонию — монах Максим из Афонского монастыря, прозвищем Грек, родом из Арты, города в Албании.
Приблизился он к князю и прославился переводом многих греческих священных книг на славянский язык. Озлобленный его супротивными речами по поводу развода, князь распорядился нарядить суд над бывшим любимцем-толковником. А судьями назначил непримиримых врагов Максима: тех же монахов-иосифлян и присных им.
Обвинителем был сам Даниил, митрополит, ревновавший Максима к влиянию на умы, к той власти, которую присвоил себе при дворе учёный монах. Даниила поддержали, во-первых: Вассиан, Топорков прозваньем, епископ коломенский, развратный и злобный, сосланный тоже потом за все свои грехи. Затем — Иона, чудовский архимандрит. И сослали Максима Грека в тверской Отрочь монастырь на строгое послушание, так как он был признан еретиком и «блазнем», портившим, а не переводившим правильно священные книги церковные.
И многих других также сослал или заточил Василий, кто только решался стать на сторону постригаемой, отвергнутой им из-за бесплодия жены.
Вот в обширный, слабо освещённый, низкий покой ввели осунувшуюся, постарелую, но всё же ещё величественную и прекрасную, несмотря на годы и жгучие страдания, княгиню. И сразу почуяла она, что стоит одинокой среди этой тесно сплочённой, сверкающей парчовыми нарядами толпы бояр и служилых людей.
А в переднем углу, окружённый чёрным и белым духовенством, в богатой ризе и клобуке, с пастырским посохом в руке, стоит Даниил, её главный враг и погубитель. Не согласись он — князь, может быть, и отложил бы свой замысел… И полным ненависти взглядом окинула владыку несчастная женщина, поруганная жена, развенчанная великая княгиня.
Сейчас же, с тою же лютой ненавистью, взор её перекинулся и на другое, не менее ей враждебное лицо. Впереди всех, важно поглаживая бороду, стоит главный приспешник князя, холоп и любимец его, боярин, «советник» Иван Шигоня.
Сам не очень чтобы знатных родов, он опередил многих и многих посановитей и родовитей себя только потому, что умел читать в душе повелителя, понимать мысли его и творить по воле Василия всё, как тому хотелось.
Теперь ведь тяжкие времена пришли для боярства и дружины княжеской. Не по-прежнему московские князья раду свою ближнюю честят и слушают. Всё больше по своей воле творят. Такие советы к сердцу берут, какие им самим по мысли. И хмурится старое боярство. Порой и заговоры заводит. Да не везёт что-то им! Глядишь, или, как вот Берсеню Беклемишеву при Иване III, языки режут, или последние маёнтки да вотчины отбирают в казну, а самих чуть не на посад в тяглые люди ссаживают.
Горькие времена настали для старого боярства. А вот толстый, пузатый Шигоня, поглаживая свою окладистую бороду, стоит поперёд всех и величается, вошедшей великой княгине еле поклон отдаёт!
Как же, ведь вместо князя он наряжен нынче! При постриге стоять, порядок вести и князю потом про всё доложить он обязан.
Медленно Соломония взошла, скорее, была возведена двумя монахинями, поддерживающими её, на небольшой, чёрным сукном покрытый помост, устроенный посреди кельи.
Начался обряд… отпевание человека заживо. «Ныне отпущаеши с миром душу рабы Твоея…» Как печально звучат напевы!
Княгиню не спрашивают ни о чём, как привычно в таких случаях. За неё отвечают, за неё молитвы творят, за неё действуют, пригибая, когда надо, непокорную шею несчастной для подневольного поклона…
Она, бледная как мертвец, даже сопротивляться перестала, как это было до сих пор. Широко раскрыты её чёрные и без того большие прекрасные глаза; как затравленная серна, озирается она с тоскою кругом и ждёт: не явится ли откуда-нибудь спасения, не пошлёт ли Бог чуда? Нет! Ярко озарены огнями лики тёмных икон… Кротко глядит Спаситель; скорбно улыбается Матерь Его… Сам Саваоф, грозный и всемогущий, простёр длани и благословляет мир, «сияя на злыя и на благая» всеми солнцами своими. В небесах — правда и мир и покой! Но здесь, на земле, нет ей помощи, ни от кого нет спасения. Он, даже он, в кого княгиня так верила, кого любила, несмотря на все измены, на его болезни и на лютость нрава порой, — он, Василий… князь… он сам отдал жену свою на поругание врагам… хуже — оторвал от себя! И место её займёт хитрая, распутная девчонка литовская.
Кровь татарских князей, кровь предка Соломонии, мурзы Четала, опять вспыхнула в жилах. Бледные до сих пор щёки сразу побагровели. Мрачно горевшие, заплаканные глаза сразу засверкали, как раскалённые угли.
Грудь, которая перед этим была словно камнем тяжёлым сдавлена, опять ходенём заходила, заволновалась. Какой-то клубок подбежал, подкатился из глубины — к самому горлу. Давит княгиню, больно ей.
Красные от жары и напряжённого состояния бояре, стоявшие поближе, зашептались между собой:
— Гляди, никак, на неё находит. Пожалуй, не удастся по чину и обряду доправить?!
А уже на неё собираются возлагать облачение иноческое.
Вот приблизился Даниил.
Почувствовав его дыхание почти на своём лице, Соломония вздрогнула, невнятно застонала.
— Смирися, жено! Не твори соблазну! — раздаётся ненавистный, властный голос.
Приняв ножницы из рук иерея, митрополит коснулся распущенных волос княгини.
Та громче застонала и забилась в истерических рыданиях.
Две сильные монахини, выбранные и приставленные здесь нарочно, поддерживают под руки несчастную, но теперь едва могут удержать Соломонию, так порывисто и сильно рвётся и трепещет она всем телом у них в руках.
— Нет… нет… не… хочу… не изволю сама… на это!.. — с визгом вырывается из груди у Соломонии, губы которой до сих пор словно судорогой были сжаты.
Но её не слушают.
Клир старается громким пением покрыть жалобы, крики и плач женщины, а Даниил быстро и сильно смыкает концы ножниц над волнистыми прядями её волос, которые чёрным блестящим каскадом падают вниз.