Вечерняя служба отошла. Свободен теперь Варлаам. Может в беседе душу отвести с приятным редким гостем.
— Слышишь, чадо, — обратился он прежде всего к своему келейнику, послушнику лет семнадцати, простоватому, бесцветному на вид, — покличь питомца нашего, Митю. Хочу показать сиротинку боярину. Не будет ли милости какой малому? А ты, чадо, просился ноне к родне на часок… Так благословляю тебя… Иди. Погости тамо. Хочешь, так и заночуй. Знаемы мне твои сродники: люди простые да богомольные… Худа тебе не будет. А к празднику наутро и придёшь с ими… Ступай со Христом!
Послушник ушёл.
— Ну, теперя свободно толкуй, брате: что нового в миру творится? Как Русскую землю Господь милует? Были слушки у нас, да разные… Одна надежда: ты очи откроешь. А не ты, так кто больше? Сказывай, брате!
— Эх, много говорить, мало слушать, отец честной! Того не слышно, что при покойном государе творилось. Реками кровь не течёт… Да пролилась зато ныне одна струйка малая… и может от неё больше потопу быть, чем от всего Бела-озера.
— Слыхал, знаю… Осмелился-таки… поднял руку! Ужли такую силу забрал? Мнит, что уж скоро и до конца добежит, трона коснётся рукою нечистою, татарскою?
— Мыслит… Да вот, слушай…
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! — раздался за дверьми детский, звучный, как-то бодро звучащий голос.
— А, вот и сиротка Митя наш… Пусть войдёт, послушает. Как мыслишь, брате?
— Пускай, пускай… Ему-то боле всех дела знать надобно. Пригодится, гляди, когда ни есть… Зови, погляжу я… давно не видал…
— Аминь, — громко сказал Варлаам, — входи, Митя. Звал я тебя.
Степенно вошёл в келью мальчик лет восьми-девяти по внешнему виду.
Он был высок ростом, но широкоплеч и крепко сложен для своих лет.
Средних размеров, квадратно очерченный лоб выступал над глазами, которые так и горели из глубоких орбит и поражали каждого своим выражением, каким-то тяжёлым, сверкающим взглядом, который замечается у эпилептиков или людей, вдохновлённых, охваченных какой-нибудь великой идеей.
Довольно широкий рот с тонкими, хорошо очерченными губами казался меньше оттого, что мальчик был довольно полон и боковые мускулы вокруг рта как-то выдались наружу, вздулись немного, как будто они постоянно находились в сильном напряжении. От этого и губы имели слегка капризный вид, а раздувающиеся ноздри нервного, широкого носа говорили об упрямстве мальчика, об его порывистой натуре.
Тёмные, почти чёрные, густые волосы падали назад, открывая довольно большие, мясистые, правильно вылепленные уши. Верхняя часть ушной раковины глядела вперёд, выдавая музыкальность ребёнка. Лицом он был смугл. Редкие, широкие, но крепкие, блестящие зубы при улыбке скрашивали немного дикое выражение лица.
Хотя и правильно сложенный, он выделялся одной особенностью, когда стоял прямо перед кем-нибудь: одна рука была у него много короче другой, хотя обе были развиты очень сильно. Да на лице, под правым глазом, у самого носа, на смуглой коже лица выдавалась розоватая круглая бородавка.
Но и без этой отметины лицо мальчика трудно было забыть каждому, кто видел его хотя бы однажды…
Когда мальчик отбил обычные поклоны, Варлаам привлёк его ближе к себе и, держа за руку, сказал:
— Добей хорошенько челом боярину Андрею Иванычу, ближнему думному дьяку царскому. Толковал я боярину, как ты, при своих младых летах, — в грамоте, в письме да в читании научен. Как Бога чтишь, Матерь Его Пречистую и всех святых Божиих, как любишь горячо молитвы творить, что порой, дитя малое, — и про еду, и про сон забываешь… Как послушен и добронравен был и у стариков, где жил раней, и у меня, с той поры как Бог велел мне приютить тебя, сироту… Всё я сказал… Да уж не стыдись, не рдей, словно свечка зажжённая. И про то не скрыл, что порою себя сдержать не можешь, неоглядчив в споре да в игре приключаешься… Горяч больно, не по доле по твоей, сиротской, — взглядывая с какой-то загадочной улыбкой на Щелкалова, укорительно произнёс Варлаам, грозя мягкой рукой мальчику. — Ты бы свой норов помнил. От худого отвыкал по малости. Тогда и вовсе парень славный станешь. Гляди, иноком посвятишься… Годы пройдут, на моё место, на игуменское попадёшь… Из сирот бездомных… Бог — всё может, помни, Митя…
Мальчик зарделся больше прежнего, как будто старик нечаянно проник в самые сокровенные его мысли. В то время не было другого исхода для честолюбия у самого умного и чистого сердцем сына народа, как монастырь и клобук игумена.
— Я… я не стану более, отче святый… Игры брошу… не стану обижать никого… Ну их. Они сами виноваты. А меня во грех вводят. Неотёсы, непонятливые… А я с ними и водиться-то не буду. Позовут играть, а я не пойду, на молитву стану… И скуки не будет… и без греха.
— Так, так… Рассудил каково? И живо! Кабы всю жизнь ты так… Ну, что Бог даст… Слушай, Митя: ежели впрямь своё сердце горячее смирить, гордыню обуздать… Так не то игумном, в монастырьке, в обители какой невеликой… Слыхал, поди, отцы владыки, митрополиты всея Руси — из нашей же братии, из иноков смиренных бывают, кого изыщет Господь… Только много труда и муки надо ранее принять, чтобы благодать земную пролил Он на помазанника Своего… Терпение, послушание… Слова никогда не молвить лишнего. Для себя жить перестать, об людях, о братьях своих думать и молиться… Несчастных — жалеть… Сильным — претить зло делать, слабых чтобы не обижати. На таком пути, раней чем митры святительской, и терниев мученических достать можно… Как Бог пошлёт… А и от владычного трона вселенского та узкая тропочка вовсе мимо, близенько идёт…
ЗЛОЕ ДЕЛО
На мальчика так повлияла картина, неожиданно развёрнутая перед ним умным иноком, что он совсем онемел, застыл в напряжённом созерцании, будто уж видел перед собою всё будущее; но не венец мученика, — а золотые палаты митрополитов Московских и их сверкающее алмазами и жемчугом одеяние.
— Гляди, боярин, сиротка-то наш: ровно галчонок, даже рот приоткрыл, как кус увидал покрупнее… Закрой рот-то, чадо! — с ласковой насмешкой коснулся Варлаам розовеющих губ мальчика.
Тот совсем смутился, тихо отошёл к окну.
— Ну, Бог с тобой. Показал я тебя боярину. А теперь как думаешь? На волю пойдёшь али послушаешь, что боярин про Москву да про иные дела толковать станет?
— Послушаю, отче… Благослови уж…
— Ладно. Только… гляди! — тон Варлаама сразу изменился. Он заговорил торжественно, властно, как пастырь, господин над детьми своими: — Гляди, может, то услышишь, чего другим знать не надобно. Что и мне, и боярину доброму горе может принести, коли пронесёшь единое лишнее слово… Так помни: слышал и умерло. Ты уж понимать можешь, девятый годок тебе… Слыхал, Митя?
— Слыхал… Господь меня побей…
— Стой. Али забыл: не призывай имени Господня всуе, не клянися без нужды. Сказал слово, — чтобы оно тебе твёрже стали было! Сказал «нет», — чтобы уж иначе не сталося… Это тоже помни, если неохота тебе рабом остаться, ежели господином людей и душ быть тебе манится. Ну, сиди, слушай… Да после и забудь, что слышать тут привелось. Говори, боярин. Знаю мальчика: умрёт с ним…
Щелкалову даже не требовалось этого подтверждения со стороны монаха. Он всё время не сводил глаз с мальчика и убедился, что с ним можно говорить как с равным. Только опыта не хватает, а от природы — богато одарён «сирота»…
И, погладив седую редковатую бородёнку, Щелкалов заговорил:
— Так, так… По-старому всё идёт, катится, словно воз с горы. Никто не тянет, да и помехи ему нет прежней. Вот и ладно оно кажется. Государь наш благоверный, видать, и сам в митрополиты али в патриархи возжелал, как теперь на Руси учреждается, всё по воле нашего преславного правителя… Раненько подымается государь, чуть не до свету. Тут — молитва. Отец духовный со крестом приходит. Икону выносят, какого святого чтут в сей день… Водой святою совершают кропление царя и покоев его. Там к царице идёт царь со здорованьем и вместе к заутрене шествуют. Часу в шестом утра — служба кончается. Бояре ждут государя, ближние, кто на поклон являться может, в покои царские. Тут до девяти время проходит. В девять сызнова к обедне, до одиннадцати. Там трапеза большая, после отдыху, от полудня до часу. Сон после трапезы до трёх часов. В баню потом либо куда на реку, поглядеть боёв кулачных, медвежьей травли изволит государь. Отдых потом до службы до вечерней. По вечерне — с царицей сидит государь сызнова, в покоях в своих. Песни поют сенные девушки, шуты тут, карлицы забавляют государя, тешат пресветлого. А тамо — и на опочив пора…