Смекают это старые бояре и воеводы и слушают молча, чутко ждут, что дальше будет.
А юный Иван, словно конь горячий, почуявший удар шпоры, после сочувственного говора своих молодых сподвижников, начал ещё решительней, ещё горячей:
— Прямые враги и злодеи Христа распятого — злые казанцы! Ни о чём не помышляют ином, только бы мучить православных рабов Церкви Христовой. Ругаются над святым именем Божиим… Церкви оскверняют, иереев муками лютыми жизни лишают. И на всей окрайне московской, которая к Казани глядит, нет ни часу покойного от набегов этих агарян, измаильтян нечестивых! Договоров не знают и знать не хотят. Правды не ведают, слова клятвенного не держат… Так мсти же Ты им, Владыко. А я по пророку реку: не нам, не нам, но имени Твоему славу и одоление дай и ныне, и во веки веков! Аминь!..
— Аминь!.. — набожно отозвались все советники.
— Кто не знает кривды казанской? — продолжал царь. — Нужно ль их обиды и лжи пересказывать?..
— На что, государь? Сами всё знаем! — отозвался Владимир Андреевич, нетерпеливо постукивая рукой по столу. — Ты, великий государь, как решил, говори!
— Ничего не решал я пока. Вместе решать будем. Посланы мною отряды на Свиягу-реку. И вести по посадам и городам дадены, чтобы тут же к весне народ служилый собирался. Да без вашего присуждения делу не зачаться. Как скажете — быть ли войне с Казанью али не быть — так и станет!..
— Быть!.. Быть!.. Конечно!.. Война!.. Война!.. — кто громко, кто степенно, но решительно, сразу отозвались все на вопрос царя.
— Так и быти по сему!.. Пиши, дьяк! По воле Божией, с соизволения митрополичьего, по моему решению и по общему думскому приговору: война с Казанью порешена и объявлена.
Дьяк Клобуков, любимец царя и Адашева, застрочил по хартии гусиным скрипучим пером.
А царь дальше продолжал:
— А как война решена, я сам пойду с войском, с крестоносною хоругвию всего православного воинства, с моим царским стягом и полком. Что на это скажете, дума моя верная, князья и бояре, и все вы? Так ладно ли будет? — спрашивает Иван, но по тону вопроса слышно, что не ждёт он возражений и не примет их.
Молодые и не думают спорить с таким решением царя. Старики воздерживаются от прямого ответа, не решаясь сказать ни да ни нет.
Настало небольшое молчание. В тёплой, душной комнате, где собралось так много людей, воцарилась мёртвая тишина, и только в окна палаты вместе с лучами ясного весеннего солнца врывались звуки неумолчного, весёлого пасхального перезвона. Светлая неделя ещё не отошла, и по всей Москве колокола с утра до вечера так и заливались, раскачиваемые усердием посадских людей и пришельцев деревенских. Гудели колокола и на главной кремлёвской колокольне, на шатровидной звоннице Ивана Лествичника, на месте которой теперь возвышается Иван Великий.
— Что же молчите все? Или сказать даже нечего? Я совета прошу. В этом нельзя отказывать и постороннему кому, не то что государю своему… — очевидно начиная раздражаться, нервным, повышенным голосом заговорил Иван.
Как ни старались усмирять юного царя его настоящие руководители — Макарий, Сильвестр и Адашев, но порою, против ожиданий, всплывало всё дурное, заложенное от природы в Иване и навеянное ему во время боярского, бесправного правления.
Желая нарушить неловкость положения, тихо, но внятно заговорил князь Иван Михайлович Шуйский, боярин митрополичий, которого Макарий прислал от себя на военный совет. Самому владыке, как пастырю духовному, — не подобало толковать о пролитии крови, хотя бы и агарянской, магометанской крови неверных татар.
— Государь, великий князь! Не за себя скажу, а за господина моего, владыку, святителя всея Руси, за митрополита Московского. Просил ты у него пастырского благословения, и преподал он тебе его, государь, и будет молить Господа, чтобы послал Руси одоление над врагами. А с кем Господь — люди могут ли на того? Дерзай, государь, борони веру Христову, по заветам дедов и отцов твоих. Недаром же носишь ты имя заступника христиан и всей земли восточные… аки прежние владыки Рима да Византии.
— Конешно… конешно… — опять зашумели молодые.
А старики все молчат. Наконец заговорил престарелый почтенный боярин Вельяминов, «земский заступник» по прозванию.
Ему тоже не улыбалось отсутствие молодого царя из Москвы, хотя по причинам совсем иного свойства, чем те, какие были у других старейших бояр, честолюбцев-стяжателей.
— Я, государь, — ты знаешь, не воин, славы бранной не ищу… К земле прирос. У себя в вотчинах сижу. Только по зову твоему на светлые очи твои и кажуся. О земле Русской я скажу. Так мне сдаётся: не след тебе землю сиротить. Словно заря над Русью засияла; твоё царенье праведное с люда московского, с пахарей, и с гостей торговых, и со всех тяглых людей — словно вериги сняло. А уйдёшь ты на войну, далёк от нас станешь, снова лихие людишки земле кривить станут… Обиды, прижимки, лихоимство пойдёт.
— Что-о-о?.. — нахмурясь, протянул царь. — Так ты мыслишь, Ондрей Петрович; только пока на Москве я, на глазах у всех, потоль и правда в Русской земле стоит? Ну, не думаю. Народ знает, не на тот я свет уехал… В Казань будут ко мне вести доходить. И тут я землю не без головы оставлю…
Отцы и деды мои же из Москвы выезживали, местников своих здесь постанавливали… Кто ж мне помешает? А за глазами у меня пусть кто попытается душой покривить! Хуже ещё кару понесёт, чем если при мне бы что натворил!..
И нешуточной угрозой загорелись глаза Ивана, которыми он обвёл всё собрание.
Очевидно, пылкая голова царя слишком сильно захвачена мыслью о предстоящем ратном подвиге. Его успели окончательно убедить в необходимости и прелести военных побед… И, предчувствуя всё-таки возражения со стороны некоторых старинных недругов рода царского, великокняжеского, как называл Иван в душе самовластных первых вельмож-бояр, юноша волновался заранее, готовясь дать решительный отпор…
Видели, поняли это старые бояре. Вот почему они, обыкновенно такие речистые, теперь молчат, усы покусывают седые да бороды себе разглаживают широкие, серебристые, окладистые.
— Что же? Так и не скажет никто ничего? Не подаст нам своего совета?.. — звенящим от волнения голосом переспросил царь.
— Знать бы прежде нам желалось, государь! — заговорил князь Никита Ростовский, пошептавшись со своими соседями, всё такими же первыми вельможами. — Плохо сведущи стали мы ноне… Многое помимо нас деется… Какая сила-возможность у нас воевать с Казанью? Запасу всего запасено ли? Да вот из той стороны, со Свияги со реки, вести дурные доходят… Не одна Казань, а и вся сторона горная против нас идёт-де… Из Крыма вести худые доносятся… Из Царьграда угрозой грозят… Как же царю Москву оставить? Ладно ли? Гляди, сотней тысяч ратников с Казанью не убраться, с одною. А поход во скорях, как слышно… Где столько люду собрать? Чем кормить, питать их? Где казны взять? Да и лето для пахарей и для нас пропадёт, ежели с весны от сохи люди оторвутся… Так ли, боярин? — обратился Ростовский к Вельяминову. — Гляди, голодом без хлеба насидимся…
— Так, так, княже… — отозвался Вельяминов, — я и то же сказать хотел!
— Скоро сказка сказывается, дело вершится мешкотно, бояре… Начало похода теперь, весною, точно. А самое дело дай, Господи, и к осени начать. А то я видал уж: начнём апосля Петровок сбираться, а под Казань к самой Масленой, к распутице придём… как в запрошлом году. Мало тогда я слёз пролил, мало горя принял, неудачу нашу видя? Нет, как говорю, так и будет. Не то что сто, полтораста тысяч воинов воздвигнется… Совсем сотрём главу змиеву! Что Крым, что Царьград, коли Бог за нас?! И пропитаться всем хватит! Свою казну, коли недостача будет, открою… Вон, я уж Володимиру Васильевичу сказывал… Хватит ли казны у нас, моей, родовой, не земской? Скажи, боярин?..
— На две войны хватит! — ответил с поклоном царю Головин, казначей Ивана, больше десяти лет умевший удержаться на своём опасном посту, пожилой, благообразный боярин, учёный не по времени, знакомый с латынью и с немецкой грамотой.