Кинулся Иван, поцеловал старика. Ни слова больше не сказал.
Вот почему стоит Шарап и слушает, про что царь с Челядниным толкует.
— Скорей! Скорей бы! — бичуя нагайкой и снег, и ветви соседних ёлок, твердит отрок.
— Погоди! Случая выждать надо. Там уж, говорят, придумали, что следует.
— Да, да!.. Надо сразу… Всех растоптать… — радостно, лихорадочно быстро произносит мальчик, серьёзно и осторожно обдумывая гибель врагов.
И вдруг лицо его омрачается.
— Да ты погоди. Правда ль, что все те, про кого Федя сказывал, против Шуйских?.. Правда ль, что не одолеют Шуйские нас?.. Ведь тогда мне беда!.. Погиб я!..
И мальчик весь дрожит.
— Вот дождись Рождества. Опроси тех, о ком тебе сказано… Узнаешь!..
— Узнаю… Допрошу… Ну, уж и тогда… — весь белея от ярости, шепчет царь-отрок.
— Тогда — нам мигни… У меня всё готово! — угрюмо и негромко, словно опасаясь, нет ли у леса ушей, произносит старик-доезжачий.
— Да, да! — совсем задыхаясь, также шёпотом отзывается Иван.
Вскакивает на лошадь, мчится по полю и, погружая в первое изловленное или недобитое животное нож, оскалив зубы, говорит:
— Он пищит… Слышь, Шарап?! Он пищит ещё!..
— Не пискнет у меня! — отвечает догадливый слуга, и мчатся они дальше, пока первая звезда не загорится в небесах…
* * *
Рождество пришло! Большие приёмы да службы долгие. Все перебывали во дворце новом, у юного царя, у бабки его…
У тридцати человек, названных ему заранее, спросил Иван, как условлено: о пире адашевском, и все как один отвечали:
— Пировали, царь! Ворогам твоим на пагубу!..
Что было с Иваном в те дни, и сказать нельзя.
На четвёртый же или на пятый день Святок опять на охоту царь поскакал. Только вернулся скоро и не привёз почти ничего.
И уж все эти дни так ласков да мил был с Шуйскими, да не с одним Андреем, а и с присными его, что диву все дались.
— Ах ты государь ты мой юный! Ишь, ровно кошечка ластится! — заметил наконец первосоветник. — Так-то оно лучше. Знаешь: ласково теля — двух маток сосёт!..
— Знаю, знаю. Не совсем уж несмышленок я, вот как брат Юра… Смыслю кой-што!.. — смеясь как-то странно, ответил Иван и отошёл.
Дочка покойного Василия Шуйского, Настя, лет пяти-шести малютка, тут же резвилась…
Вдруг подбежал к ней мальчик, схватил, поднял на руки и зашептал искренно, нежно:
— А тебя, сиротка, племяннушка, я всё-таки всегда буду любить!..
И вдруг стал целовать, совсем как взрослый, когда тот жалеет почему-нибудь малое дитя…
Понравилась выходка Шуйскому.
— Любишь племяннушку?.. Люби, люби… Сиротка! Тебе Бог воздаст!
И даже погладил по волосам царя-отрока.
— И тебе Бог воздаст! — незаметно уклоняясь от противной ласки, с весёлой улыбкой, словно эхо, ответил Иван. — За добро, за всё, сторицею!..
— Ага, чувствуешь, как я тебе твоё наследие сберечи да уготовати хочу?! То-то! Чувствуй!..
Крайне довольный собой, вышел князь от царя, сам думает:
«Кой ляд?! Что меня наши пугают, будто враги сильно подкопались под меня?! Никогда так твёрдо я на ногах не стоял».
Так настал условленный заране день, 29 декабря 1543 года.
Родственный съезд был назначен у бабки царёвой, у Анны Глинской.
Свои все позваны: Глинские, Бельские, Сабуровы с Курбскими, Годуновы…
И Шуйскому Андрею зов был, хотя ни он старуху, ни она его особенно не любили друг друга. Всё-таки нельзя не идти. Не Адашев то — бабка царёва. Сам митрополит пожалует хлеба-соли откушать. Да и заведомо там его недруги соберутся. Так лучше самому быть, всё слышать и видеть, что сказать или сделать могут бояре-завистники.
— Не люблю я, когда ты к старой этой ведьме литовской ходишь, да ещё безо всякой опаски! — перед уходом князя толковала ему жена.
— А што прикажешь, голубушка? Уж не казаков али пищальников в палаты царские брать? И так я сохранен. Никто не посмеет меня пальцем тронути, не то што. А ем и пью я тамо с опаскою. Не отравят небось!
И пошёл.
Посидели за столом сколько полагается, недолго: устаёт старица быстро… Всё по чину и по ряду прошло. Уходить собрались.
Не понравилось только Шуйскому, как нынче у бабки государь расходился!
Взял, мальвазии выпил. За чьё здравие? — спросили. Потому молча стал отрок пить.
— За упокой! — говорит, а сам смеётся и на Андрея Шуйского смотрит.
— Какие покойнички у вас? Не слыхать что-то! — отозвался князь Андрей.
— Не слыхать, так услышим!.. — отвечает Иван, а сам не перестаёт смеяться.
Ёкнуло что-то сердце у князя. Заспешил он домой, хоть царь и не поднимался ещё.
— Что торопишься, Андрей? — вдруг, хмуря брови, спросил в свою очередь царь-ребёнок.
Прямо так: Андрей! Не боярин… Не князь.
Вспыхнул Шуйский.
— Дела есть, господине. Твои ж, государские… Не время мне гостевать.
— А ты бы посидел. Я, царь, сижу… Тебе бы и торопиться вперёд невместно. Не было того при отце-государе моём.
— Мало чего не бывало! Ты ещё и не помнишь, што было-то. А я уж позабывать стал. Сиди себе. Ты молоденок. И посиживай. А я иду!.. Мне твоё сиденье не указ: я постарше тебя, государь.
— Стар кобель, да не дядькой же звать! — вдруг с какой-то кривой, злобной усмешкой грубо отрезал отрок. — Сам назвал государем меня. Ну и сиди, холоп, коли я приказываю!..
— Ты?.. Мне… прика… — задыхаясь и не находя воздуху в груди, вдруг громко начал Шуйский. — Ах, ты!.. Да я!..
Но, оглянувшись, он умолк.
В пылу гнева позабыл совсем боярин, что один почти в стае врагов стоит, безоружный, в самых далёких покоях дворца, где даже к окну нельзя подбежать, на помощь кликнуть…
А враги того и ждали. Оттеснив пришедших с Шуйским князей Кубенского да Палецкого, стоят стеной вокруг, как псы, готовые растерзать добычу. Ясное дело: в западню попал! Понизил сразу тон боярин:
— Помилуй, государь: хвор я! Хвори ради отпусти, не посетуй!..
И земно поклонился царю-мальчику, которого так обидел сейчас.
Старуха-бабка, та уж из покоя давно поспешила, ушла. А Иван смотрит и зубы скалит в какой-то не то гримасе, не то усмешке.
— Отпустить?.. Челом бьёшь, боярин добрый да ласковый? Ин, пожалею, отпущу…
— То-то… Я уж знал, не посетуешь на старика. За твоими ж делами государскими ночей не сплю… Прости, будь здоров!..
И опять поклон отвесил.
— Пушу, пущу! — криво улыбаясь по-прежнему, продолжает Иван. — Не одного только, с провожатыми. Ишь: хвор ты и стар!.. Покой тебе нужен… Не изобидел бы кто путём-дорогой. А она будет не близкая… Отдохнёшь!
И залился злым хохотом рано ожесточившийся мальчик.
— Господи Иисусе! — бледнея, окончательно теряясь, забормотал ошеломлённый князь. — Я — в опалу?.. И за слово за единое?.. Бояре! Не стойте ж, скажите царю: нельзя так!.. Я, Шуйский Андрей… Враги вы мне, правда! Да здесь надо вражду позабыть. Меня! За слово в ссылку?! В опалу?! Он, дате столь юное? Что ж с вами со всеми будет потом? Забудьте вражду, о себе подумайте!.. Бояре ведь мы… Дума ведь мы! Люди земские, государские… А счёты семейные апосля сведём!..
Молчание настало… И не нарушил его ни единый звук.
— Моя здесь воля, а не боярская! — вдруг надменно, весь словно вырастая на глазах у бояр, властным звенящим голосом произнёс тогда Иван.
Сделал знак… Ввели троих пищальников из дружины князя Горбатого Александра Борисовича.
— Ведите в тюрьму боярина! — приказал Иван.
Затем, достав из-за пазухи приготовленный указ, передал свиток тому же Горбатому.
— Вот и указ мой, государев… За печатью… Со скрепами… Ведите…
Шуйского повели.
Луч надежды мелькнул у боярина: «Только бы из дворца вывели… А там?! Разве не Андрей Шуйский он? Слово скажет, мигнёт — и освободят его…»
Но на первом же переходе, на лестнице, догнали их другие люди, человек пять доезжачих и псарей царских. Их Шуйский заметил, когда ещё сюда шёл…