Стрельцы и иноземцы-алебардисты и копейщики стояли на караулах в дублёных полушубках поверх своих нарядных кафтанов, в рукавицах и валяных сапогах поверх цветных, узорчатых сапог с узкими, торчащими кверху носками.
Несколько пушкарей и затинщиков сгрудились у большой вестовой пушки, банили, прочищали её и потом стали заряжать, приготовляясь к салюту.
Цепь часовых охватила широкий простор перед Красным крыльцом, а за этой цепью, на окраинах площади и во всех улочках и переулках, выходящих сюда, скипелись тёмные массы народу. И всё больше подваливало его, особенно когда стали люди выходить из церквей.
Перезвон колокольный кремлёвских соборов и монастырских церквей был на исходе и, благодаря ясности воздуха и мёрзлой земле, отражающей все звуки, казалось, что звуки колокольные реют и поют где-то высоко в воздухе.
И когда уже смолкли кремлёвские колокола, — ещё перекликались, замирая вдали, колокола в Китай и в Белом городе…
Медленно, тяжело ступая своими больными ногами, не подымая от земли взора своих тёмных, печальных, даже — суровых на вид, глаз, — спустилась с крыльца старица Марфа, бывшая жена Филарета, митрополита Ростовского и патриарха Тушинского. До того, как Годунов силой заставил мужа и жену принять монашество, старицу-инокиню звали Ксенией Ивановной, из роду старых бояр Шестовых. Дочь и сына разлучили с нею, не позволили взять в тот дальний, бедный монастырь в Заонежье, куда сослал подозрительный Годунов жену Фёдора Никитыча Романова, в иночестве принявшего имя Филарета. Его заключил Годунов в отдалённой Антониево-Сийской обители, а детей, девочку тринадцати и мальчика трёх лет, тоже сослал вместе с их тёткой по отцу, княгиней Черкасской, на Белое озеро и поселил там под самым строгим надзором.
Когда первый Димитрий Самозванец, как его назвали тогда же, овладел престолом, он немедленно вызвал в Москву всех разосланных оттуда Романовых. Дочь Филарета, Татьяна, скоро вышла замуж за князя Катырева-Ростовского, а сын, Михаил, жил с матерью, старицею Марфой, и отцом, митрополитом Ростовским, Филаретом, в его «престольном» городе, в Ростове до 1608 года. Услыхав о приближении к Ростову шаек Тушинского вора, второго Самозванца, Филарет отправил жену свою бывшую и сына в Москву, а сам остался помогать защитникам города отбиваться от нападения тушинцев.
Этими шайками вора-царька митрополит Ростовский и был захвачен на паперти собора ростовского, куда не хотел архипастырь впустить разъярённой орды.
Его отвезли в Тушино, где вор уговорил угрозами и лаской Филарета принять титул патриарха. Вору, имевшему вокруг себя бояр из лучших родов Русской земли, хотелось иметь и главу церкви, каким на Москве был тогда Гермоген.
Это было ещё во время царя Шуйского, которого Филарет ненавидел и презирал больше, чем Тушинского вора. Но как только Шуйского не стало и вор был оттеснён к Калуге, Филарет снова успел попасть в Москву, где мы и видели уже его во главе Великого посольства, судьбу которого мы знаем.
Дочь Марфы и Филарета умерла незадолго перед этим днём, когда старица с единственным сыном Михаилом, побывав в кремлёвских храмах, возвращалась к себе, в келью тихого женского монастыря, стоящего у самых стен кремлёвских.
Старица, одной рукою опираясь на костылек, другую возложила на плечо юноши-сына, худощавого и стройного, но несколько бледного и печального для своих пятнадцати лет. Правда, траур по любимой сестре, лишения, вынесенные в первую ссылку, когда чуть ли не голодать приходилось детям и их тётке в суровом Белозерье, затем ужасы осады и настоящая голодовка, пережитая так недавно в Кремле, осаждённом земской ратью, — всё это отразилось и на здоровье, и на характере мальчика. Но и ещё что-то особое было в этом худощавом, не по-детски серьёзном лице с большими глазами, как рисуют у мучеников. Глаза эти то загорались внутренним светом, то погасали, и вся жизнь из них скрывалась куда-то глубоко. Не то причудливость нрава, не то повышенная, чрезмерная нервность проглядывали в этом лице, в глазах, в судорожном, лёгком подёргиванье мускулов и углов рта. Брови тоже порою дёргались у Михаила, как будто он вдруг увидел что-то неприятное и собирался закрыть глаза, избегая дурного зрелища, но сейчас же и удерживался. Помимо этих странностей, необычайная кротость и ласка светились в больших, тёмных глазах юноши, почти мальчика. И губы его часто складывались в мягкую, грустную полуулыбку.
Он бережно вёл мать, хотя и сам ступал неверно по обледенелым, скользким ступеням своими слабыми, поражёнными ревматизмом ногами…
Ещё издали узнали обоих толпы народа, стоящие за линией стражи, и громкими кликами приветствовали москвичи старицу и Михаила, представителей самого любимого и чтимого рода боярского во всей Руси. Страдания семьи Романовых, ум и деятельность Филарета, мужество старицы во время сидения в Кремле с ляхами, кротость и милосердие Михаила разносились тысячеустою молвою, и любовь народная, которою пользовались Романовы-Захарьины ещё со времён Ивана Грозного и его первой жены, Анастасии Захарьиной, умевшей умерять порывы ярости в своём супруге-царе, — теперь эта любовь возросла до величайших размеров.
Села в свой возок на полозьях старица с сыном и двумя послушницами, скрылся в ближайших воротах возок.
Поклонами провожал их на всём пути народ. Воины, казаки — все старались выказать почтение матери и сыну.
О них говор шёл в толпе, пока они были на виду. О них продолжались толки и тогда, когда уже скрылся из глаз знакомый москвичам возок старицы Марфы.
— Ишь, дал Господь, не больно извелася телом в пору сидения тяжкого! — слышался чей-то женский голос.
— Как не извелася! — отвечала другая баба, в шугае, в повойнике. — Ишь, ровно снегова, такая белая стала… И сыночек ровно из воску литой… А, слышь, на што юн отрок, да больно милосерд! Недужных призирал, поил-кормил голодных сидельцев-то кремлёвских, ково тут ляхи заперли с собою…
— И старица добра же ко всем была… Романовых род издавна славится тем. Вон и в песнях поётся про Никиту Романова, про шурина царского…
— Вестимо, поётся! Потому при Грозном царе, и то умели Романовы постоять за Землю, за народ православный… Не пошли небось в опритчину! Земщиной осталися Романовы, все до единого… Слышь, Никитская улица — откудова так зовётся она? Всё от Никиты Романова! Слышь, вымолил у Грозного царя он такую вольготу, грамоту выпросил тарханную…
— Какую там ошшо грамоту! Скажи, коли знаешь! — полетели вопросы к старику, земскому ратнику, ополченцу, который стоял среди народа.
— А вот, — живо отозвался словоохотливый, крепкий старик-ратник. — Слыхали, чай, все вы, грозен да немилостив был царь Иван Кровавый. Што день, то казни. Больше он невиновных казнил, не тех, кто топора бы стоил али петли. Кого вздумается, — на огне палит, мечом сечёт, водою топит! А брат жены евонной, Анастасии Захарьиной, — Никита, слышь, Романов сын, дед родной Михайлы-света, отец, выходит, Филарета-митрополита… Энтот Никита весёлую минутку улучил, счастливую да и выпросил: «Шурин, царь-государь, Иван Грозный Васильевич! Немилосердый и жестокой царь московской! Хочу я душе твоей дать облегченье хошь малость! Крови пролитие поменьшить желаю… Скажи мне слово своё великое, царское: коли по улице моей, по Никитской, пройдёт на казнь осуждённый человек да кликнет всенародно: «Романовы и милость!» — ты тому человеку должен пощаду даровать немедля и отпустить вину его али безвинье!.. Што бы там за ним ни было!»
Слышь, под весёлую руку послушал шуряка, присягнул ему царь, дал грамоту тарханную за большим орлом, за печатью… И было так до конца дней Ивановых. Не мало душ крещёных спаслося улицею тою… Стали потом и нарочно по Никитской казнимых-то водить, опальных бояр в их последнюю годину страшную… Оттоль и слывёт та улица — Никитская…
— Помилуй, упокой, Господи, душу боярина усопшего Никиты! — запричитал в толпе худой монашек, тоже прислушивающийся к говору народному.
— Заступник был народный, што говорить! Деды ошшо помнят Никиту Романыча…