Старинную песню выводили юные голоса. Пели о казацких разбоях на Волге-матушке на вольной реке.
Промеж было Казанью, между Астраханью,
А пониже городка Саратова!
Начал-залился запевала, а хор разом, сильно подхватил и повёл дальше:
Из тоя ли было нагорные сторонушки
Загребали-выплывали пятьдесят лёгких стругов,
Воровски-и-и-их казаков!..
Дожидалися казаки, удалы молодцы,
Губернатора из Астрахани, Репнина,
Князя Данилу Лександровича.
Напускалися казаки на купецки струги,
Отыскали под товарами губернатора,
Посекли-изрубили в части мелкие,
Разбросали по матушке Волге-реке.
А ево ли оспожу да губернаторшу с молодыми с дочерьми,
со боярышнями
Те ли молодцы, казаки воровские, помиловали,
Крепко к сердцу прижимали да приголубливали!
А купцов-хитрецов пограбили,
Насыпали червонцами легки свои струга,
По-о-о-ошли вверх да по Камышевкё-реке-е-е-е!..
Ещё не успел прозвенеть последний затяжной звук песни, выводимый сладким голосом запевалы, ещё, казалось, гудят октавы подголосков, а у столов загнусил ленивый и чёткий говорок ярославца-кабатчика:
— Ну, и што завели, Осподи помилуй!.. Песню какую, воровскую да бунтарскую. Того гляди, дозор мимо пройдёт, заслышит, и мне, и вам несдобровать, гляди!.. Ноне времена-то каковы, ась. Пей да пой, а сам на дыбу оглядывайся. Плюнь, братцы… Затяните што-либо иное, повеселее…
Парни, ещё сами находившиеся под впечатлением заунывно-мятежной песни, ничего не возражали осторожному Арсентьичу. Вмешался Жиль, уже стоящий здесь, словно наготове. Не смущаясь своей ломаной, малопонятной другим русской речью, он затараторил громко и решительно:
— Ньет! Зашем он не поиль эта песня?.. Кароши песни. Такой и у нас, а la belle France[1], все поиль… Такой.
Не находя русского выражения, он сделал широкий жест рукою.
— Я понимай карактер… Я плоко кавариль, но я понимай!.. Карош…
— Ты чево путаешься, крыса заморская? Прочь поди, немчура, пока цел! — бросил Жилю кабатчик, недовольный вмешательством. — Без тебя мы тута…
— Я ньет немшура, — не унялся Жиль, принимая задорный вид. — Немшура — пфуй!.. Я франсузки сольда… Ваш армэ взял мой на Дансик. Теперь императрис пускай менья на мой belle France… Я лупил ваш Русья… Я всо понимай…
— Француз, — недоверчиво протянул кабатчик, вглядываясь в Жиля. — Твоё счастье. Немцы нам и без тебя во как осточертели!.. Сиди, пей да помалкивай, коли так. А вы, слышь, робя, меня не подводите… Гляди, паря…
— Ладно! — с усмешкой ответил запевала, переглянувшись с остальными. — Иную заведём, братцы. Не молчком же сидеть, вино тянуть. В церкви и то «Глас Херувимский» попы выводят… Валяй, братцы, нашу…
И он взял знакомые аккорды на своей тренькающей балалайке. Домра подхватила, загремел бубен, и грянули первые, задорные звуки, первые, мало кому не известные строфы:
Собиралися Усы на царёв на кабак…
Десятки голосов поддержали первое вступление хора и зарокотали дальше:
А садились молодцы во единый круг…
— Тово чище!.. Овсе разбойничью запевку завели! — махнув рукою, забормотал Арсентьич. — Окаянные… Праокаянные… Н-ну, народ!..
Бормоча, хмурясь, но довольный в душе, он отошёл к стойке, уселся на своё место и, пригорюнясь, стал слушать любимую песню, выводимую стройно и сильно десятками голосов:
Большой ли Усище — он всем атаман,
Гришко ли, Мурлышко ли, дворянский сын!
В этот самый миг откуда-то из угла выскочил полуголый, истерзанный пропойца и хрипло запричитал:
— Я сам дворянский сын, высокого роду… Не то што вы, голь кабацкая… Смерды вонючие! Да, разорили, сожрали меня немцы проклятые, бироновцы. Да крючки приказные… душегуб…
Он не договорил.
— Молчи… не мешай!.. Слышь, круговой, цыц!.. Нишкн-ни… Не то.
Чей-то увесистый кулак взметнулся перед самым носом «дворянина», и тот, съёжившись, нырнул в свой прежний угол, упал на лавку и хрипло стал подтягивать «воровской» песне. А та лилась и лилась громко и широко, овладевая общим вниманием.
Гришка сам говорит, сам усом шевелит:
«А братцы Усы, удалые молодцы!..
А нуте-тко, Усы, за свои за промыслы,
А точите вы ножи да по три четверти!
Изготовьте вы бердыши и рогатины.
Да собирайтеся все на прогалины.
Эх, знаю я боярина: богат добре,
Двор в далёкой стороне, на высокой горе.
Хлеба сам не пашет, нашу рожь продаёт,
С хрестьян деньги дерёт, в кубышку кладёт,
Казну царску грабит-крадёт!»
Пришли они, Усы, ко боярскому двору,
Повлезали на забор, пометалися на двор.
А Гришка Мурлышка, дворянский сын,
Сел в избе да под окном!..
Ен сам говорит, сам усом шевелит:
«Ну-тко ты, боярин, поворачивайся!
Берись, братцы Усы, за свои промыслы.
Гей, ну-тко, Афанас, доведи ево до нас!..
Ай, ну-тко, Агафон, клади спиной на огонь!»
Гулливо, насмешливо льётся песня, полная жестокой забавы и глумления. И вдруг закончилась широким, весёлым завершением:
Не мог боярин в огню стерпеть,
Побежал, пузатый, во большой амбар,
Вынимал он с деньгами кубышечку…
Слушатели, взвинченные напевом и словами, насторожились, ожидая услышать приятный для них конец, но этого им не удалось.
Сильный стук прикладами потряс снаружи входную дверь, грубые голоса, такие же отрывистые и властно звучащие, как удары прикладом по дереву, покрыли недопетую песню:
— Гей!.. Отворяй… Живее, ну, ты, собака!.. Кто там жив человек в кабаке сидит!..
— Ахти, дозор! — всколыхнулся Арсентьич, словно разбуженный ото сна. — Напели, идолы… Буде горлопанить! — прикрикнул он в сторону парней, и без того умолкнувших. И пошёл к дверям, громко спросил, словно не узнав пришедших:
— Хто там!.. Чево двери ломите… Не пускаю я по ночи неведомо ково… Слышь!.. Ково Бог несёт…
— Вот я те спрошу, как войду! — сердито отозвался один властный голос, должно быть, старшего дозорного. — Гляди, своих не узнаешь!.. На холоду, на дождю дозор держишь… Я тебе, собаке… Отпирай…
Ещё более тяжёлые удары посыпались на дверь. Но Арсентьич уже поспешил снять запоры и широко её распахнуть, с поклонами встречая входящих по скользким ступенькам четырёх драгун со старшим во главе.