И Протазанов, подойдя к нему, имел возбуждённо-довольный вид. Громко, с рукою у козырька, он доложил:
— Ваше превосходительство! Телефонограмма от полковника Татарова: «Обе первые линии окопов взяты моим полком: роты начали продвигаться в третью».
— Ну вот! То-то и есть!.. А он опасался, — вы знаете, — опасался!.. Но как всегда — герой!
И совсем некстати, сейчас же вслед за этим, старший адъютант, капитан Спешнев, доложил, подойдя с другой стороны:
— Какой-то одиночный стрелок обстреливает наш наблюдательный пункт, ваше превосходительство!
Почти вздорным показалось это не только Гильчевскому, даже и Протазанову: ведь только что полковник Татаров донёс о том, что вышиб австро-германцев из двух линий окопов, — откуда же мог взяться одинокий стрелок?
Но стрелок всё-таки действительно таился где-то на том берегу; может быть, и не один он там таился: винтовочные пули явственно для слуха звякали, ударяясь в круглые валуны, выброшенные из окопов вместе с землёй на насыпь. Это услышал Протазанов, продвинувшись несколько дальше от того места, где стоял Гильчевский с генералами, туда, откуда пришёл Спешнев.
Вместе со Спешпевым он остановился и стал всматриваться в тот берег, но прошло не больше минуты, как он вскрикнул, пошатнулся и упал бы на дно окопа, если бы его не поддержал Спешнев: пуля, пройдя через всю толщу насыпи, впилась ему в грудь.
Так и вскинулся Гильчевский, когда это увидел. Он мог бы потерять Протазанова во время сражения на реке Икве, когда пошёл тот так беззаветно-отважно переводить связистов с оборудованного было наблюдательного пункта и исчез там в дыму десятками рвавшихся около него лёгких снарядов, но вернулся цел и невредим и спас связистов, и аппараты, и провода, и вот теперь, в окопе, пронизан пулей он, гордо тогда сказавший: «Я в свою звезду верю!»
— Голубчик, герой мой, голубчик! — растерянно бормотал Гильчевский, склоняясь над Протазановым и целуя его в лоб. Потом закричал Спешневу: — Расстегните же ему тужурку!
Расстегнули и даже сняли тужурку, расстегнули рубаху, чему помогал он сам, — увидели, что на спине не было раны: пуля, бывшая уже на излёте, впилась в грудную клетку, несколько выше сердца, но никто из окруживших раненого начальника штаба дивизии не мог сказать, осталась ли она в кости, или прошла дальше. Кровь из раны едва сочилась.
В блиндаж связистов он пытался даже идти сам, как будто всё сильное тело его ещё не хотело верить, что оно ранено. А Гильчевский был так обескуражен и огорчён этим, что хмуро выслушал даже и телефонограмму Добрынина о занятии его полком окопов противника против деревни Вербень.
* * *
Между тем полк Добрынина недёшево купил свой успех.
Первый его батальон, бывший с полночи в прикрытии, частью окопавшись, частью залёгши на плетнях в болоте, в зыбучем кочкарнике, поросшем не очень густой и довольно чахлой осокою, должен был провести тут ни мало ни много, как половину суток, пока получил он наконец сигнал к штурму.
Целую ночь были солдаты во власти неисчислимых комаров, которые вели свою войну совсем живым и теплокровным. В то же время ни курить, ни кашлять, ни как-либо иначе обнаруживать себя они не имели права.
Как во всяком другом русском полку, первый батальон считался и у Добрынина наилучшим по подбору людей, наиболее надёжным, казовым, потому-то он и получил труднейшую задачу. Однако заранее можно было сказать, что он к концу дела не досчитается очень многих. На него ложилась и тяжесть выдержки, и тяжесть первого удара по врагу во время штурма. Когда тысячи снарядов со своей и вражеской стороны начали бороздить над ним небо, он должен был семь часов подряд чувствовать над собой этот давящий потолок из горячей, стремительно мчащейся стали. Но разве так и нельзя было ожидать, что часть стали из этого потолка обрушится на него? Ведь с наступлением дня не могло уж быть тайной для противника, что он засел перед его окопами в своих, наскоро сделанных мелких окопишках и в болоте, значит, все меры должен был принять противник, чтобы его выбить и опрокинуть в реку.
Батальон, как и другие во всей дивизии, был далеко не полного состава: в нём едва насчитывалось пятьсот пятьдесят человек, и только артиллерийский обстрел пол мной силы мог помешать уничтожить его контратакой. Но много жертв вырвали из его и без того жидких рядов миномёты, шрапнель, пулемёты. К началу штурма в нём оставалось людей уже менее половины, и только добежавшие к ним свежие роты второго батальона могли их поднять и увлечь криком «ура».
Тяжёлые снаряды действительно, как и полагал Гильчевский, быстро пробили проходы, но вместо проволоки местами, как непроходимые рвы, легли перед вражьими окопами огромные воронки, и это задерживало атакующих, попавших под жестокий пулемётный и ружейный огонь.
Окопы были взяты, и захвачено было в них много пленных, но мало осталось от двух первых батальонов полка.
Подтянулись третий и четвёртый, но в третьей линии окопов засели немцы из 22-й дивизии, подпиравшей австрийскую 29-ю, и бой за эту линию был очень упорный.
А 404-й полк, по приказу Гильчевского, двинулся вдоль берега к Перемели, чтобы ослабить огонь против дивизии Надёжного и тем ускорить наводку моста у Гумнища.
Фланговый удар этот, неожиданный для австро-германцев, очень быстро смял фронт, приходившийся против левого фланга 10-й дивизии, и пленных здесь было взято особенно много, но только к пяти часам вечера на помощь сильно обескровленным полкам Гильчевского успели подойти первые роты одного из полков Надёжного, а около шести скопилась на левом берегу и целая вторая бригада его, перебравшись частью по мостам 101-й дивизии.
Но запоздалая помощь эта не могла уже спасти 404-й полк от жестоких потерь. Имея такого командира, как Татаров, полк этот, даже действуя в роще, очень искусно защищённой противником, гораздо скорее, чем 402-й, овладел двумя первыми линиями окопов, хотя и дорогою ценой, а вырвавшись из рощи, захватил и ту самую батарею, которая стремилась умчаться и была накрыта беглым огнём русских гаубиц.
Однако батарея эта, в которой было всего шесть лёгких орудий с несколькими неповреждёнными ящиками, оказалась для полка даром данайцев. Плоский и длинный холм, на который выбрался тут полк, попал под перекрёстный огонь многочисленных австро-германских батарей, расположенных в окрестных деревнях: Солонево, Остров, Старики. Батареи эти были подтянуты сюда из резерва уже во время боя — о них ничего не было известно раньше — и они сделали своё злое дело.
Застигнутый ураганом снарядов, с трёх сторон нёсшихся на открытое плато холма, полк не имел никаких укрытий; он дрогнул и попятился назад к только что покинутой им роще, а на него в контратаку от подступов к деревне Старики пошли свежие австро-германские части, поддержанные вынесшейся вперёд лёгкой батареей.
Остановив и наскоро приведя в порядок весьма поредевшие свои роты, Татаров только что скомандовал: «Полк, вперёд!» для встречного боя, как упал, смертельно раненный в голову шрапнельной пулей...
Четыреста четвёртый Камышинский полк!.. От него осталось не больше половины бойцов, когда пошёл он в штыки, обходя бережно тело своего храбреца-командира и потом теснее смыкая ряды, на свежие батальоны противника; он опрокинул их и шёл по дороге на Старики, где уже рвались русские тяжёлые снаряды. Но умолкшие было батареи, таившиеся близ деревни Солонево, вновь обрушили на далеко зарвавшийся полк град снарядов.
Спасаясь от полной гибели, остатки полка должны были отступить в лощину, чтобы выйти потом снова к роще, на опушку которой выдвинулся 403-й полк.
Уложив пока, до окончания боя, Протазанова, которому сделали перевязку, в блиндаже у связистов, скорбя душой, что потерял такого начальника штаба, но стараясь успокоить себя тем, что рана, может быть, не из тяжёлых, что пулю вынут, Гильчевский снова появился в окопе.