В конце августа из Петрограда приехал фельдъегерь и привёз Рузскому пожалованные ему государем за Львовскую операцию ордена святого Георгия 3-й и 4-й степени.
К ужину Рузский вышел в новых орденах. Пошли поздравления и речи, появилось шампанское. Радужное настроение, владевшее чинами штаба в связи с относительно лёгкой победой над австрийцами, было омрачено гибелью известного лётчика Нестерова.
Вскоре после переезда штаба армии в Жолкев началось жаркое бабье лето. С раннего утра 26 августа в небе не было ни облачка; отличная погода и заставила австрийского лётчика проявить особую настойчивость. Он несколько раз появлялся над расположением штаба и даже сбросил две шумные бомбы, никому не причинившие вреда.
Вблизи штаба, за городом, на открытом сухом месте, была устроена площадка для подъёма и посадки самолётов; на ней стояли самолёты армейской авиации и было разбито несколько палаток. В одной из них жил начальник лётного отряда штабс-капитан Нестеров, широко известный в нашей стране пилот военно-воздушного флота.
В этот роковой для него день Нестеров уже не однажды взлетал на своём самолёте и отгонял воздушного «гостя». Незадолго до полудня над замком вновь послышался гул неприятельского самолёта — это был всё тот же с утра беспокоивший нас австриец.
Налёты вражеской авиации в те времена никого особенно не пугали. Авиация больше занималась разводкой, бомбы бросались редко, поражающая сила их была невелика, запас ничтожен, обычно, сбросив две-три бомбы, вражеский лётчик делался совершенно безопасным для глазевших на него любопытных.
О зенитной артиллерии в начале первой мировой войны никто и не слыхивал. По неприятельскому аэроплану стреляли из винтовок, а кое-кто из горячих молодых офицеров — из наганов. Люби гелей поупражняться в стрельбе по воздушной цели всегда находилось множество, и, как водилось в штабе, почти всё «военное» население жолкевского замка высыпало на внутренний двор.
Австрийский аэроплан держался на порядочной высоте и всё время делал круги над Жолкевом, что-то высматривая.
Едва я отыскал в безоблачном небе австрийца, как послышался и шум поднимавшегося из-за замка самолёта. Оказалось, что это снова вылетел неустрашимый Нестеров.
Потом рассказывали, что штабс-капитан, услышав гул австрийского самолёта, выскочил из своей палатки и как был в одних чулках забрался в самолёт и полетел на врага, даже не привязав себя ремнями к сиденью.
Поднявшись, Нестеров стремительно полетел навстречу австрийцу. Солнце мешало смотреть вверх, и я не приметил всех манёвров отважного штабс-капитана, хотя, как и все окружающие, с замирающим сердцем следил за развертывавшимся в воздухе единоборством.
Наконец самолёт Нестерова, круто планируя, устремился на австрийца и пересёк его путь; штабс-капитан как бы протаранил вражеский аэроплан — мне показалось, что я отчётливо видел, как столкнулись самолёты.
Австриец внезапно остановился, застыл в воздухе и тотчас же как-то странно закачался; крылья его двигались то вверх, то вниз. И вдруг, кувыркаясь и переворачиваясь, неприятельский самолёт стремительно полетел вниз, и я готов был поклясться, что заметил, как он распался в воздухе[61].
Какое-то мгновение все мы считали, что бой закончился полной победой нашего лётчика, и ждали, что он вот-вот благополучно приземлится. Впервые применённый в авиации таран как-то ни до кого не дошёл. Даже я, в те времена пристально следивший за авиацией, не подумал о том, что самолёт, таранивший противника, не может выдержать такого страшного удара. В те времена самолёт был весьма хрупкой, легко ломающейся машиной.
Неожиданно я увидел, как из русского самолёта выпала и, обгоняя падающую машину, стремглав полетела вниз крохотная фигура лётчика. Это был Нестеров, выбросившийся из разбитого самолёта. Парашюта наша авиация ещё не знала; читатель вряд ли в состоянии представить себе ужас, который охватил всех нас, следивших за воздушным боем, когда мы увидели славного нашего лётчика, камнем падавшего вниз...
Вслед за штабс-капитаном Нестеровым на землю упал и его осиротевший самолёт. Тотчас же я приказал послать к месту падения лётчика врача. Штаб располагал всего двумя легковыми машинами — командующего и начальника штаба. Но было не до чинов, и показавшаяся бы теперь смешной длинная открытая машина с рычагами передачи скоростей, вынесенными за борт, лишённая даже смотрового стекла, помчалась к месту гибели автора первой в мире «мёртвой петли».
Когда останки Нестерова были привезены в штаб и уложены в сделанный плотниками неуклюжий гроб, я заставил себя подойти к погибшему лётчику, чтобы проститься с ним, — мы давно знали друг друга, и мне этот авиатор, которого явно связывало офицерское звание, был больше чем симпатичен.
Потемневшая изуродованная голова как-то странно была прилажена к втиснутому, в узкий гроб телу убитого. Случившийся рядом штабной врач объяснил мне, что при падении Нестерова шейные позвонки ушли от страшного удара внутрь головы...
На панихиду, отслуженную по погибшему лётчику, собрались все чины штаба. Пришёл и генерал Рузский. Щуплый, в сугубо «штатском» пенсне, он здесь, у гроба разбившегося лётчика, ещё больше, чем когда-либо, походил на вечного студента или учителя гимназии, нарядившегося в генеральский мундир.
На следующий день Рузский в сопровождении всего штаба проводил останки Нестерова до жолкевского вокзала — отсюда, погруженный в отдельный вагон, гроб поездом был отправлен в Россию.
В полуверсте от места падения Нестерова, в болоте, были найдены обломки австрийского самолёта. Под ними лежал и превратившийся в кровавое месиво неприятельский лётчик. Он оказался унтер-офицером, и, узнав об этом, я с горечью подумал, что даже в деле подбора воздушных кадров австрийцы умнее нас, сделавших доступ в пилоты ещё одной привилегией только офицерского корпуса. «Нижние чины» русской армии сесть за руль самолёта военно-воздушного флота Российской империи не могли[62].
В самом конце августа в штабе армии была получена новая директива главнокомандующего армий Юго-Западного фронта, покидавшаяся всем нам странной. Директива начиналась словами «первый период войны закончился», и мы никак не могли понять, почему высшее командование к такой определяющей судьбу страша войне подходит как к какому-то спектаклю, в котором действия и картины начинаются и кончаются по воле драматурга и режиссёра.
Основные силы германо-австрийской коалиции, как это задолго до войны предвидели все сколько-нибудь грамотные в военном деле штабные офицеры, были брошены на Париж. Какого же чёрта наше высшее командование делало вид, что этого не понимает, и частные наши успехи принимало за решающие этапы войны?[63]
Чем больше я входил в самое существо военных операций, предпринимаемых нами, тем очевиднее становилось для меня то очковтирательство, которым, неведомо зачем обманывая только себя, а не западные державы, отлично знавшие настоящую цену этой парадной шумихе, занимались те, кто считался в ту пору «верными сынами родины». Шла мировая война, в пучине которой легко могла исчезнуть расшатанная, поражённая небывалым взяточничеством, распутинщиной и множеством иных пороков империя Романовых. Назревала гигантская революция, предвоенные забастовки и беспорядки в столице только чудом не вылились в вооружённое восстание, любой сколько-нибудь честный и сознательный человек в России ни в грош не ставил ни царских министров, ни самого царя. [...]
Всё время вспоминалась популярная сказка Андерсена о новом платье короля. Король был гол, а придворные восхищались его новым платьем, и то же самое делалось на полях сражений под дулами немецкой дальнобойной артиллерии, когда дореволюционная Россия обнаружила и не могла не обнаружить свою отсталость.
Огорчение следовало за огорчением. Не успел я пережить нелепую директиву фронта, как в штаб пришла телеграмма генерала Янушкевича, начальника штаба верховного главнокомандующего, вызывающего Рузского в Ставку, которая в те дни находились на станции Барановичи Александровской железной дороги.